Проскочившее поколение
Шрифт:
К чему подобная практика приводила, свидетельствует такой случай. На проходившей в то время международной конференции «Тюремная реформа» в качестве официального документа было распространено письмо заключенной Клавдии Ивановны Лапиной. Она писала: «Мы просим вас, вслушайтесь в нашу боль: все мы, конечно, виноваты, кто в большей степени, кто в меньшей. Почти все признали свою вину и искупаем ее уже 6-й, 7-й, 8-й, 9-й год… Все мы осуждены были в 1985–1987 годах, в годы действия Указа о нетрудовых доходах, в годы, когда судьи щедро раздавали — 10,12,15 лет… Лично я потеряла в жизни все: мне сейчас 53 года, с мужем развод, дочь младшая с 8 лет растет практически одна (старший сын — опекун). Ей сейчас 15 лет, ей сейчас трудно как никогда. Она говорит: „Я устала жить без тебя!“ Вдумайтесь в эти слова пятнадцатилетней девочки: „Устала жить…“ Это же страшно! Уже трижды из нашей колонии
Документ этот был доведен до членов комиссии, и Лапину наконец помиловали. Ну а если бы этого не случилось? Если бы и последнее ее ходатайство опять было похоронено чиновником среди тысяч других отклоненных ходатайств? Сколько бы еще отказов, подготовленных работниками аппарата, она получила? Но может ли судьба человека зависеть от случая и лотереи?
Если говорить по существу, дела заключенных комиссия вообще не рассматривала. Правильнее было бы сказать, что в год мы рассматривали семь-восемь тысяч коротких справок, где о каждом из осужденных и о совершенном им преступлении сообщалось на одной-двух страницах и всего в нескольких абзацах.
«Михеева, — читал я в одной из таких справок, — 1964 года рождения, осуждена по ст. 103 УК РСФСР к пяти годам лишения свободы. Не замужем, не судима, училась на пятом курсе педагогического института, характеризовалась положительно. 18 июля 1989 года Михеева находилась дома, когда пришли родители. Отец был в нетрезвом состоянии. Между ним и матерью возникла ссора, перешедшая в драку. Затем отец пошел за сигаретами, а мать догнала его на улице, набросила на шею резиновый шланг и стала душить. Отец сопротивлялся. Михеева вышла на улицу, взялась за второй конец шланга, и вместе с матерью они задушили отца. Отбыла три года и семь месяцев…»
Жуть, кровь стынет. Но что говорит мне эта короткая справка о дочери-отцеубийце? Кто она, холодный, бесчувственный зверь или жертва какой-то страшной, неведомой мне семейной драмы? Ненависть к родному отцу родилась у нее неожиданно, мгновенно или же созревала, копилась годами? Дочь продолжает искать и находить себе и своей матери оправдание или же места себе не находит, до сих пор в ушах стоит предсмертный хрип отца? И каким человеком выйдет она на свободу, если президент сегодня ее помилует? Раскаявшимся? Не сломленным? Или же обозленным на всех и вся? В справке сказано: «В ИТК характеризуется исключительно положительно. К труду относится добросовестно. Принимает активное участие в общественной жизни. Администрация ИТК считает, что она встала на путь исправления…» Но что давала, что объясняла мне эта маловразумительная фраза?
Однажды, прочтя в справке, что осужденный «на путь исправления», наоборот, «не встал», я попросил показать мне всю характеристику. Узнаю: «Работает добросовестно, нарушений не допускает, вину свою признает частично, пишет жалобы на приговор суда в различные инстанции. В общении с администрацией ведет себя вежливо, легко входит в доверие к администрации, однако по складу характера скрытен, замкнут, на откровенный разговор с администрацией не идет…» Ну и что? Какие глубины в человеке открывает мне такой отзыв? Осужденный не считает себя целиком виноватым? Ну так многие заключенные до конца убеждены, что на них взвалили лишку. Не откровенничает с начальством? Так, может, начальство не сумело найти с ним общий язык, оказалось беспомощным перед сложным, неординарным характером, пасует перед ним и за это еще на него и злится?
Однако ни о каких иных, более полных источниках информации об осужденном при существовавшей в ту пору системе, когда все ходатайства о помиловании без какого бы то ни было серьезного их изучения, серьезной оценки на местах сплошным потоком шли в Москву, в администрацию президента, и говорить не приходилось. Приговор суда и официальная характеристика — вот и вся возможная информация о человеке.
Да и сама процедура рассмотрения просьб заключенных вряд ли способствовала принятию обоснованных решений. За неделю до очередного заседания комиссии нам раздавали 150–200 таких куцых, мало о чем говорящих справок, и за три-четыре часа необходимо было их все обсудить и по каждой принять решение. На осужденного выходило, стало быть, минуты по полторы. Вот в таком темпе, таким галопом и решались человеческие судьбы.
На этой почве между мной и тем чиновником
Вообще с этого времени он все больше стал меня удивлять. Я прекрасно знал, каким он бывает подозрительным, как присуща ему болезненная мнительность, как настороженно относится к людям, чаще всего безо всякого основания, но не ожидал, что это коснется и меня: не первый день знакомы. Но тут, как-то сорвавшись, он вдруг крикнул мне: «Ты ведешь себя как начальник». Я ничего не мог понять. Естественно, никакого чинопочитания между нами не было и быть не могло, слишком давние нас связывали приятельские отношения, да и сам он всячески подчеркивал, что в комиссии собрались друзья, единомышленники и каждый может открыто говорить все, что думает. К тому же и спора-то у нас с ним обычно не возникало, мы оба были убежденными противниками смертной казни, оба на комиссии голосовали за освобождение осужденного или же, когда это было невозможно, за самое мягкое ему наказание. И вдруг — такой всплеск неприязни, откровенной злобы. Что это? Влияние того самого чиновника? Раскусив, как легко поддается Приставкин внушению, он вполне мог постараться на него воздействовать. Но к чиновнику отношение у него, мне казалось, тоже было достаточно осторожным, мы не раз с ним это обсуждали.
Дальше — больше. Звоню в бюро пропусков, заказываю пропуск человеку, с которым я договорился о встрече, а мне говорят: «Извините, но есть указание председателя комиссии вашу заявку не выполнять, только его и начальника отдела». Изучаю назначенное к рассмотрению на комиссии дело, материалы остались в кабинете Приставкина, дверь туда, однако, заперта, прошу у секретарши ключ, она отвечает: «Простите, Александр Борисович, но Анатолий Игнатьевич велел ключ вам не давать». Я разозлился. Вечером захожу к нему, говорю: «Давай объяснимся. Какие у тебя ко мне претензии?» Отводит глаза, мнется: «Вот ты проталкиваешь на комиссию дела хозяйственников…» «Хорошо, — говорю, — их ходатайствами будешь заниматься ты сам. Что еще?» — «Больше ничего». А назавтра крик: «Зачем ты втянул меня в разговор, в другой раз тебе не удастся». Что не удастся? Разговаривать нам друг с другом?
Разгадка такого поведения Приставкина обнаружилась много позже, спустя несколько лет, и оказалось, что не обошлось тут без Андрея Мальгина, того самого, кто написал когда-то в «Литгазете» невежественную статью об Эйдельмане, и кого, по словам Мальгина, «60 Эйдельманов» втоптали в грязь.
Работая теперь в комиссии, я заметил, что Мальгин зачастил вдруг к Приставкину, и, запершись, они о чем-то подолгу беседуют. Никакого значения этому я не придал: ну зачастил и зачастил. Ему удалось за это время сделать неплохую карьеру в журналистике, он стал редактором крупного столичного журнала, писатели были ему нужны, да и после той истории с его безобразной статьей прошло уже немало времени, самого Натана уже три года как не было в живых, что сейчас говорить? При встрече мы холодно кивали друг другу: «привет» — «привет». И все.