Проскочившее поколение
Шрифт:
Так вот, среди прочего Мальгин рассказывает, как в свое время он сильно пострадал из-за Эйдельмана. Вспоминает редакционную летучку в «Литературной газете», где обсуждалась его статья об Эйдельмане. В ней он «доказательно», по его словам, назвал Эйдельмана «плагиатором». «Зная, что по поводу Эйдельмана меня будут бить, — продолжает он, — я взял с собой на летучку целую папку дополнительных материалов. Меня втоптали в грязь шестьдесят Эйдельманов, сидевших в зале, …я понял, что никому не интересна суть вопроса. И я им сказал с трибуны фразу, из-за которой меня выгнали с работы… Я сказал
Мальгин врет. Врет беспардонно. Дело в том, что, работая в «Литературной газете», я был на той самой летучке и отлично помню всю позорную историю с его статьей, громившей книгу Натана «Большой Жанно».
Статью эту я увидел еще в верстке. Прочел ее. Злобный разнос. Создавалось впечатление, что Мальгин, готовя свой материал, выполнял чей-то влиятельный заказ. Позже стало ясно: действительно, статья эта, как и некоторые другие публикации в «Литгазете», должна была помешать выдвижению Натана Эйдельмана на Государственную премию.
Впрочем, квалифицированно справиться с поставленной задачей Мальгин не сумел. Статья его была вопиюще безграмотна. Имена исторических персонажей, даты, фактические обстоятельства — все было переврано, перепутано.
Прочтя полосу, я позвонил Натану. «Любопытно, — сказал он, — захвати полоску, вечером я приеду».
Проглядев текст, Натан возмутился. Нет, не руганью в свой адрес, она его не тронула, он возмутился фантастическим количеством ошибок. «Ну какой неуч!» — вздохнул он и… стал править материал. Весь вечер он приводил ругавшую его статью в божеский вид.
Удивительно, но мне это показалось тогда совершенно нормальным. Уж не знаю, что на меня повлияло, может быть, въевшаяся профессиональная привычка при виде ляпов тут же хвататься за карандаш.
Однако когда Натан уехал, я подумал: идиоты, что мы делаем? Почему мы помогаем злопыхателю, исправляем его огрехи, прячем его безграмотность? Пусть читатель видит, как он дремуч.
Я позвонил Натану. Но он не согласился. «Понимаешь, — сказал, — тогда я не смогу публично ему возразить. Ловить его на незнании, тыкать носом в его ошибки — мелко и унизительно. Если я решу с ним спорить, то разговор надо вести по сути, принципиально и без дураков. Нельзя терять лицо».
Слова, которые я от Натана слышал с ранней юности.
Я попытался было отговорить заместителя главного редактора «Литгазеты» Изюмова печатать безграмотный материал, но Изюмов возразил: «Я видел полосу, ошибки, кажется, уже исправлены?» Что я мог ответить. Видно, начальство имело на этот счет твердую установку.
А на той летучке я, конечно, рассказал, как Эйдельман приводил в порядок поносящую его статью, выгребал из нее все нелепицы. Очень смеялись. И выгнали из редакции Мальгина, разумеется, отнюдь не «шестьдесят Эйдельманов» (что они могли тогда, в начале восьмидесятых?), и не за мнимую его смелость на летучке. Просто в какой-то момент в нем разочаровалось редакционное начальство, делавшее на него свою ставку. Как говорилось тогда, не оправдал оказанного ему доверия. Однако виноватыми оказались, естественно, евреи.
Впоследствии, когда, рассказывая об Эйдельмане, я приводил этот случай, люди недоуменно
Похороны
Месяца за два до смерти Натан позвонил мне, сказал, что находится рядом и сейчас зайдет. Придя, рассказал, что художник Борис Жутовский составляет альбом рисунков, сделанных в лагерях осужденными. Отца Тоника там тоже нарисовали, и Жутовский берет этот рисунок в альбом. Но должен быть какой-то текст, и Тоник написал о своем отце. Если хотим, он нам с женой сейчас прочтет.
Те несколько страниц, что он нам тогда читал, вызвали у меня какое-то особое, щемящее чувство. Он не просто рассказывал другим о своем отце, казалось, он торопился сказать ему самому все, что не успел и, может быть, уже не успеет сказать в этой жизни.
Мы сели ужинать. И вдруг, уж не знаю почему, я стал говорить Тонику, как я его люблю.
Жена моя очень удивилась. Такой тон у нас не был принят. В ходу была, скорее, мальчишеская грубоватость. От Тоника так и не отлипло до конца дней его старинное, школьное прозвище «Гусь».
Но в тот вечер он сказал мне: «Нет, ты говори, говори…»
Чокнувшись, мы выпили в память об его отце. Тоник настаивал, что за мертвых нужно пить, чокаясь, как за живых. «Может, они там сейчас тоже пьют за нас?»
В эту пору Натан с женой Юлей собирались в Швейцарию, уже были куплены билеты. Но чувствовал он себя отвратительно, скакало давление, все время ему было жарко, постоянно просил открыть окно. Однако к врачам не шел. В поликлинику Юля его залучила обманом, сказала, что болит сердце, и ей надо сделать кардиограмму. Анатолий Исаевич Бурштейн, прекрасный врач и наш большой приятель, предложил Тонику: «Может, и вам заодно сделаем?» А поглядев его кардиограмму, велел: «Срочно, срочно в больницу, никаких отговорок» и созвонился с приемным покоем.
Но в больнице произошла какая-то неразбериха. Эйдельмана долго не брали. Потом он длинным подземным коридором шел из одного помещения в другое…
Уже вечером мне позвонил Крелин. Спросил, на каком этаже в той больнице лежит моя жена — ей тогда предстояло удаление желчного пузыря. «Понимаешь, — сказал он, — Тоника туда положили. Не знаю, может быть, разовьется инфаркт».
Особой опасности я почему-то не почувствовал. Мелькнула даже мысль: если Тоника признают ходячим, жене до операции будет с ним веселей.