Просто голос
Шрифт:
Расположение к гостям не было всеобщим. Дядька предсказуемо двинул фаланги света противостать варварскому затмению, расчехлил Саллюстия, глазами звал отразить натиск, не смея в отсутствие отцовского изволения распорядиться гласно. Диалог с Персом, как я втайне прозвал меньшого брата, завела в окончательный тупик ненаглядная серая лошадка, преподнесенная мне Лукием на второй день визита. С тех пор всякие бывали у меня под седлом, даже чистые арабы, но Кулхас, сокровище восхищенного отрочества, заранее и навек посрамил их безмозглую красоту. Наслышанный о секретах астурской дрессировки, я все же не мог отмахнуться от мысли о колдовстве, когда этот ладный конек, по звуку заученных наспех испанских команд, застывал на месте и трогался без поводьев, опускался подо мной наземь при виде воображаемого врага и беспрекословно вставал в атаку. Я был форменным образом влюблен и ночами проникал в стойло преданного
Это здесь, пожалуй, и пролегло непоправимое, навсегда стемнела стена между мной и братом. Раньше, пускай все реже, в ней попадались прорехи и недосмотры, бывало, мы часами предавались безотчетному ребячеству, великодушно ссыпали победителю сладкие трофеи, сдавали, не ропща, города и твердыни с тем лишь, чтобы внезапно наткнуться на исходный пункт и, встрепенувшись, замереть в грозном всеоружии. Серый Кулхас положил конец промежуткам мира, хотя Персу не пришелся впрок и отставной мерин — он был еще мал для верховой езды, да и впоследствии не особенно стремился.
Странно, что кончина Каллиста, в чем-то нас уравнявшая, тоже ничего не наладила. Все уже слишком определилось, он видел во мне теперь не друга игр, а досадное препятствие собственной безуспешной биографии. С тех пор, за годы истекшего существования, я воплотил в нем все пошлое зло мира и уже не вправе, на рострах зрелости, входить в его детские обстоятельства, чего не умел в разгар событий, но теперь не спросить миновавшее исчадие, в чем когда-то оказался неправ.
Ехидное хихиканье в затылок отрывает от созерцания героического дяди. На качелях, как по обе стороны зеркала, сидят Перс с Лукилией, уперев в меня четыре одинаковых прозрачных глаза. Не отводя своих, юный негодяй разжимает клешню и беспощадно щиплет сестру за ягодицу, она испускает искренний вопль боли, но сидит смирно и не отрываясь пялится на меня. Чувствуя адресованную себе издевку, но не постигая механизма, я тоже не уступаю в оптическом поединке. Вялые локоны брата усердно взбиты няней под Александра, он намерен в скором времени нра- питься женщинам, и я, кажется, понимаю, кто пал первой жертвой.
В третий день Нон мы давали несвойственный для себя званый обед — может быть, первый после моего охотничьего апофеоза. Консульское место, прежде в шутку жалуемое Постумию, на сей раз занял квайстор Граний — не отличать застолье чином, а потому, что был, при всей скромности выбора, пристойнее прочих для казенных надобностей деда, которого и поместили слева. Оба, и Лукий, и Секст, были теперь в примерных тогах, без иноземных регалий — только узел волос в сетке изобличал чужака. Его латынь, впрочем, не уступала моей, а деду вынужденное немногословие сообщало ту веселую солидность, которую отмечал впоследствии мой бедный друг, еще до нисшествия сумерек, в халдейских старцах и гюмнософистах с Инда.
Отцовское место решительно пустовало — сам он, попреки административному гостю, сидел на стуле рядом со мной и сухо отпихивал венок, подносимый короткопалой лапой с нижнего ложа. Возлияния возглавил хозяин и, не моргнув, срезал историю лет на сто, но первые тосты раздались известно за чье здоровье — даже от Лукия поступил взнос, несмотря на скудость грамматики, — официальное присутствие воспламеняло преданность, и я, искоса следуя авторитету, прихлебывал при каждом всплеске аплодисментов. В груди уже лежал камень мести и свободы, но пользоваться им без подсказки не выходило. Пока опорожнялись чаши и общество перемещалось к возможным вершинам веселья, пока оторвавшийся на три столба Граний осаждал сиротскую тушку дрозда и другие дары завер-бованного по случаю на форе кулинара, во мне буше-вал невнятный антагонизм генеалогии, гражданский конфликт между мятежом исконной половины и пришлой верностью, чуждой навеянных фиктивной историей и безнадежно поздних сомнений; диапазон этих раздумий был по плечу Серторию, преуспевшему паче ожидания, но я, пожалуй, вновь пренебрегаю временем и возрастом — эта ветвистая мысль не могла взойти в столь невозделанном месте. Однако и в тени, за периметром будущего света, урок зрению был резок: воин-варвар в рытвинах проницательного лица, пращур крепнущего оплота с нелицемерной здравицей в кубке, и подле — наплескавшийся по обод эмиссар, сеятель смуты в уже соблазненном сердце, выгребающий птичьи ребрышки из засаленных морщин тоги. Третье присутствие справа опаляло аурой гнева до костной боли.
Разошлись
Граний, которому искусство стоять давалось дорого, принялся загребать руками, чтобы уберечь землю в горизонтальном месте, но тут высвободилась пола в замытых мызгах желчи и, словно тирренская хлябь, накрыла путешественника с ушами. Суша ушла вбок. Сзади Секст выставил руку спасти равновесие, но ближний ликтор, спросонок или осатанев от ветра, истолковал неверно. Треск фаскии серединой древка о предплечье поправимым увечьем пресек помощь, и квайстор беспрепятственно расслабился навзничь в шерстяном коконе. Единственная надо мной власть тисками сдавила запястье и заперла в горле горький крик. Дядя подхватил притихшую плеть руки и стоял как бы в лояльном недоумении, пока все мы, сколько там ни было, словно пристально переглядывались впотьмах поверх возникшего неудобства. Слепота деда, мешкающего у притолоки, пронзала навылет. Медленно, всей позой избегая повторного недоразумения, отец ступил к Сексту, обнял его за талию и повлек в дом, не оглянувшись и не сказав ни слова, будто было некому и не о чем. Мигом задвигались и остальные гости, сунули в носилки горизонтального Грания и трусливо растворились в пространстве. Я остался последним, растолкал по местам уже ненужные жесты и выражения и прислушался в просвете бури к тревожному ржанию Кулхаса, к причитаниям пса. С обнажившихся вверху вселенских ветвей медленно ниспадала звездная музыка Арата.
Наутро постучался слуга с извинениями и даже предложением наказать не в меру бдительного воителя, которое наш встречный такт неминуемо отмел. Хотя потерпевшая партия была навеки уязвима в отцовском пункте, прайторий, видимо, рассудил избежать обострения с обнесенным стеной фавора дедом, а его коммерческое ходатайство было мгновенно пересмотрено в самом благоприятном свете. По счастью, на месте недоразумения не оказалось никого из свиты Бригаиков — испанцы попроще, не изощренные милостью миротворцев, в ту пору еще имели обыкновение решать такие вопросы без поблажек. Секст, ужаленный вспышкой взаимного великодушия за свой счет, пару дней взъерошенно метался по саду и протоптал там длинные мили; его габариты и раненая мощь вызывали у Юсты приступы панического хихиканья. Педагог, вопреки прежнему, сунулся с утешениями и внезапно заложил на отшибе цивилизации аванпост Стои.
Миновали Иды, и мы с отцом, пополнив состав попятной экспедиции, неторопливо отбыли в дальние владения деда. Ночевали вначале часах в семи от дома, отдав полдня породнившим могилам, каждый приношением по завету предков; впрочем, Лукий, в угоду тоге, умилостивлял обоюдно. Я совестливо постоял над прахом брата в тени материнской стелы, пальцем выверил розовые гранитные буквы напрасного имени, — в сердце нависла пустота и свобода, и стало ясно, что остальная жизнь позволена только живому, а ушедший уже лишен в ней доли. Теперь в горле першило не от урона, а от страха навсегда остаться здесь. Напротив, прежде пропущенный заплаканным взглядом, торчал шершаво отесанный камень постороннего горя, адресуя беспечному юношеству расхожую присказку смерти: «Я не был, я был, меня нет, мне безразлично». Отец опростал голову, протер чашу и указал глазами в пасмурный свод: с запада вздымался ястреб, суля успех.
Не вхожу, пропади этот Перс, ни в чьи сучьи обстоятельства, кроме собственных сиюминутных; колючая гарь в горле слабого свидетеля первой правды уже не режет веки ветерану миражей; но исток членораздельного ума — в очаге отечества, и самый увертливый беглец робеет отречься. Только блик и ожог длится в душе детища под аспидной чешуей, а не трупы с выклеванными лицами, которыми, наподобие битвы, выстлана летопись. Сколько бы нас ни воспалялось, копейщиков или пращников, по истечении мы те же овощи и корневища, а земля взрастит себе новых, и в зрачке встречного заведомый отсвет узнаваем. Но никогда не паду до отповеди гиперборейского оборотня одинаковому негодяю: «Моя страна — позор мне, а ты — позор своей». По мне, так и чужая — честь не по заслугам, но единственной не погаснуть в снах.