Просто голос
Шрифт:
Когда управились с поросенком и всех снова обнесли посредственным этрусским, случилось неизбежное. Макер молитвенно принял из рук раба свиток и принялся пичкать подневольную публику последними тетрастихами. У него была досадная манера уводить интонацией и мимикой в сторону от смысла, и то, чему пристало вгонять в благопристойную скуку, раздражало до изжоги. Не знаю, как выкрутился Вергиний, а я напевал в уме давешнюю детскую кантату и несколько сбил эффект, но к концу вспыхнуло желчное сомнение, стоит ли спасаться усилиями этого писателя. Глядя напротив, я растерял все мысли о спасении, хотя необходимость в нем удвоилась. Твой профиль, вылизанный голодным глазом Бальба, выступал из света задней лампы резче геммы, отливал янтарем; это было бы лицо Каллиста, но вразумленней и пристальней, чем не отличалось прежнее. Впрочем, я зря увечу перо — это было лицо как все остальные, но вырезанное у меня из груди, куда снова с тех пор закатилось во исполнение Платоновой притчи.
В собственный черед, чего было не избежать по логике ходатайства, я произнес одну из олимпийских од Пиндара, кстати подсказанную дядей; я не был уверен в выговоре, получив от Артемона
По пути домой мы с Вергинием, вопреки качке, обоюдно вздремнули. Очнулись зачем-то на набережной, куда никакой маршрут не вел — заплутали носильщики, не уступавшие в глупости пресловутым абдеритам, и нас снесло к мосту Субликию. С парапета долетала ругань и неуклюжий плеск, какие-то двое в лунной тени опоры месили шестом летейские воды. Любопытство осилило лень и опаску, и мы приблизились с факелами полюбоваться полуночным уловом. «Направо заводи, направо», — помыкал писклявый голос исполнителем, который, заткнув полы за пояс и по колено в черном зеркале, маневрировал добычей. «И плавненько мне, бережно так подтягивай, а то уж не догонишь, коли соскочит». Не соскочило: длинное и податливое с плеском распростерлось на камне. Только тут ловцы обнаружили наше присутствие, но шарахнуться в испуге среди отлогих скал было некуда. «Вот, — хозяйственно объяснил писклявый распорядитель, — с моста свалилось, а я тут проходил как раз от Мукиана, сыночка мы ему исключительно обмыли, и говорю это парню: давай под мост срежем, хоть и глуховато, чтобы шалунов ночных не беспокоить. А оно: хлобысь! — и далеко так пролетело, будто спрыгнуло. Подлинно, значит, как оно было, так тебе, господин, и утверждаю». Внезапный говорун притих и вонюче икнул, чем потчевали у Мукиана.
Вергиний уже плюнул слушать и, присев, насколько допускала комплекция, на корточки, оглядывал поимку под занесенным из-за плеча факелом, а я пялил голову с другой стороны, пока бессловесный слуга болтуна распутывал облепленное туникой лицо ныряльщика. Жирное и как бы еще свежее от жизни, оно было знакомо, но я узнал не сразу, отвлекшись ниже. Там, во всю ширину шеи, словно алый рот театральной маски, вспыхнула рана, кинжальная борозда адской силы — трахею прокусило насквозь, и она торчала пеньком, безутешным зубом в этом зеве. Вергиний запрокинул было голову взглянуть на мост, но больше не смел перечить анатомии и только возвел глаза.
«Знаю, знаю, — почти счастливо заголосил Мукианов гость, — это Туррания, ихний один кухонный... Они тут рядышком, у Септимианы, известим почти по дороге... А ведь тихий был такой, вроде вот моего, только толстый». И он ткнул кулаком свое молчаливое имущество, то ли кичась бережливостью, то ли убеждая в живучести тощих.
Сомнительно, чтобы они пересекли весь мокрый мрак до Септимианы, рискуя напороться на тот же ловкий клинок, но предлог отлучиться подвернулся. У нас не было ни лишних рук, ни ног. Дядю с кряканьем (его собственным) подсадили в экипаж, и галаты, почуяв порку, без труда разыскали путь. Это был, между прочим, на моей памяти единственный случай, когда Вергиний покинул носилки до пункта назначения; усилие, вероятно, редко себя оправдывало. Последний прогон он посвятил критике Макерова обеда, уверяя, впрочем, что мое недоразумение разрешится благополучно, словно кулинарный просчет бросал тень и на прямые способности ходатая. О трупе не раздалось ни слова. Я загонял назад в горло тухлый ком, кровавая ухмылка кривилась неотступно. Ошибка повара, что ли: спутал с принесенной треской и полоснул невпопад — они ведь оба тихие.
Прокатились новые нундины. Я боязливо озирал свой внутренний пейзаж, приведенный двойным землетрясением в неузнаваемость. Темная туча над теменем не убывала и обещала пролиться в срок опустошительным градом. Вергиний обнадеживал все реже, хотя еще дважды отлучался к Макеру справиться о течении дела, и каждый раз возвращался лишь с охапкой последних дактилей и спондеев — достойное воздаяние графоману, съязвил бы я, но это угощение было за мой счет.
Жалобная участь племянника была ему далеко не безразлична — он дал тому достаточно доказательств, и не мне пятнать эту память. Но острее он страдал от стыда и бессилия отстоять свое; хлебнув из корыта власти в свите Лоллия до его опалы, Вергиний с тех пор обнес свою осторожную жизнь частоколом и рвом, внутри которых продолжал изображать светило. Ску- дость авторитета он возмещал клиентуре щедростью и добился соучастия в иллюзии. Случались выходы за периметр лизнуть руку наследнику, но Тиберий не уступал милости фавориту мертвого врага. Вот и моя беда заставила прибегнуть к косвенному способу, и Макер был выбран не столько за близость к Палатину, сколько ради шурина в родстве с тогдашней городской прай-турой; но то ли Макер вконец изнемог от литературных извержений, то ли шурин почитал за досадный пустяк. Вергиний возвращался к идее «честного богатства»; оставалось решить кому и сколько.
Ты была бегством из обступившего горя, как вино, купленное на последние; заведомый приговор исполнился тем скорее, что злоумышленник уже висел по случаю на кресте. Двум пожарам не ужиться на общем пепелище, и мнимое счастье спасало вопреки верному страху. Слоняясь по Саллюстиеву саду, где облюбовал нужное одиночество, или в тесных червоточинах Авентина по пути с занятий, я предавался позорным грезам подростка, которые только на склоне вспоминаешь без стыда и гадливости, как выходки низшего создания. К синеглазой головке, ниже которой еще ничего не было известно, я приставлял знакомую наготу Иоллады и совокуплялся с этим кентавром не хуже законного козла кентуриона в отсутствие походных солдатских жоп; приходилось собирать тогу спереди в густые складки, чтобы прохожие не истолковали возбуждение в
Ореол глупости, источаемый мной в те дни, не мог остаться секретом для Кайкины, хотя я, разумеется, был убежден в непроницаемости. Мои ответы невпопад среди поредевших прогулок, петушиные позы воображаемых похождений трудно было списать исключительно на гражданское несчастье — каждое помрачение выглядит иначе, даже перемежаясь, особенно проницательному взору друга; кончину обожаемой бабушки не спутать с получением наследства, хотя эти примеры часто совпадают. Он потакал моему притворству не переигрывая, потому что ревность, как открылось позднее, считал уделом рабов и риторическим тропом; но в моменты внимания, изредка озарявшие бедный ум, я ловил в уголке его рта слабую усмешку, которую приписывал тогда скорее мировоззрению в целом, чем частному обстоятельству. Я искал в близких солидарности и делил ее поровну обоим чувствам, даже с преимуществом тому, которому по возрасту она совсем не причиталась. В классе я неожиданно стал бережным предметом тревоги, а поскольку прямая приязнь мальчикам неудобна, они компенсировали обрушенным на Силия презрением, отчего под щербатым трещал табурет. В случае исполнения немилости было условлено посчитать ему последние пеньки — план принадлежал мне, но его великодушно отняли.
Даже двоюродный баловень Марк стал проповедником моей физической мощи, грозя сопливым обидчикам и требуя демонстрации, в чем приходилось деликатно отказывать. Я пробовал стать ему старшим братом, потому что с Персом промахнулся, а в сердце тяготел неизбывный долг.
Годы недоумения, исчезновение частых дней. Юность стремится к устью, как слепая вода в акведуке, не в силах сама остановиться. Человек — такое же вещество, но высвечен судьбой из вечного сна предметов, и когда судьба отнята, ему не впрок вся одушевленность. Невесело мне спалось в отведенных теперь покоях покойницы, в ее журавлиной голубятне, вдали от лепета Марка и храпа Виктора, который он тоже откуда-то цитировал. Явившись на свет сосудом смысла и назначения, обольщенный вербовщиком и коротким приданым любви, вырастаешь в удушливое одиночество: высоко под плитками потолка висит окно, сорвана бурая марля, расшнурован смертный ставень. Эти гроздья звезд развесил древний фек Арат и сладко умер, а они горят надо мной повсюду в строгом соответствии названиям. Мне снилось внезапно возлюбленное синеглазое лицо, знакомое до озноба — рот, правда, чуть шире совершенства, даже много шире, с розовым дыхательным зубом в центре.
В табуне утренних пришельцев я дважды разглядел Эвна — я теперь выискивал его намеренно, подивиться дерзости, одушевившей вчерашнюю вещь. Это был мужчина заметных габаритов, в пегом от линьки буром плаще, по-мавритански узконосый и скрупулезно выбритый, что в его положении было совсем не обязательно, даже обличало известную гордыню. В ту пору я слабо разбирался в диковинах его культа, предпочитающего свинине субботу, да и нынче, после долгих объяснений, не возьму в толк, что побуждает это племя регулярно порывать со здравым смыслом и уцелеть столько столетий, пережив множество осторожных. Тогда мне была любопытнее анатомия обращения: положил ли он под нож южную оконечность? Большинство ведь не рискует, довольствуясь уроками закона, но этот, если верить характеру, был не из их числа. Он не то чтобы сторонился остальных льстецов, но уступал им в быстроте броска на жест или подачку, всегда мешкая сзади, и от зоркого Вергиния не ускользало. После Эквир-рий, в день Юноны Лукины дядя, обычно чуждый благочестия, намеренно произвел возлияния и воскурения по полному регламенту — Эвна, конечно, недосчитались, что и составляло цель. Выходя, я уловил обрывки инструкций свидетелям. Обойдем логическую ловушку: факт, что философы бывали рабами, не доказывает, что и рабы вправе рассуждать о первоосновах. На каждого Тирона положена сотня Викторов, беспрепятственно извергающих изо рта, на манер скворца или попугая, все вложенное в уши. Не буду, как простоватый предок, настаивать, что всякому обеспечена участь, для которой он рожден: мир болен бедой и ссорой, свора псов запряжет и льва возить повозку. Но не в ту сторону устремлена несправедливость — сколько еще беспрепятственно рыщет назначенных ошейнику и клейму! Я встречал сотни. Когда пресловутый Спартак, сам, по слухам, царской крови, открыл победоносному сброду путь восвояси, никто не отозвался, предпочтя на месте перебиваться разбоем, пока правосудие не развесило всех вдоль Аппиевой дороги. Раб, в законе или в душе, знает о свободе одно: она убивает. Лучше жить повизгивая, заголившись для любой прохожей похоти, чем умереть свободным, лучше сильно притаиться — авось, остальные перемрут раньше. Свободный скорбит, не опередив на костре ближнего; раб радуется, что по крайней мере уползет последним.
Похоже на очередной отчет Эрмагору. Я, собственно, о том, что одному Эвну, или пусть их будет хоть несколько, не сокрушить железных уложений, равно как апофеоз Эркула или Кастора без пользы ездоку погребальных носилок.
Он проступил на одном со мной лоскуте поверхности, глотнул той же непоправимой отравы: жизнь как вода, припадешь — не оторвешься; и коль скоро мне не блистать в его мемуарах, пусть он навестит мимолетным гостем мои, где многие расселись без спроса и не щадят хозяйского угощения. В столь коротко обитаемой пустоте сотни путей пересекаются негласно, как волчий бег с парением ястреба, но я вызвался в свидетели. У кого пересох голос, пусть отныне говорит моим. Это была, наверное, жизнь без передышки, полная грубого труда и подбитая в самый час надежды, так что пришлось возвратить автору. В предпоследний раз он встретился мне на пороге дядиной спальни, в канун Ид, когда журавли покидают зимовье. Узкий взгляд слился в лезвие; на скулах и выбритой до древесины губе горели искры пота. Внутри Вергиний со сдержанным торжеством протянул мне приговор прайтора: восстановить в прежнем владении со всеми вытекающими правами, сумма выкупа возврату не подлежит.