Против часовой стрелки
Шрифт:
Надя тоже билась изо всех сил. Денег получала не намного больше, чем золовка, но периодически кто-то из родни привозил деревенские гостинцы: кусок тугого сала, похожего на мрамор, с такими же тонкими розовыми прожилками; черный подовый хлеб, не похожий ни на что, ибо вид и вкус хорошего хлеба мучил только в эвакуации, а потом был вытолкнут из памяти; деревенский по цвету напоминал довоенный шоколад. Запах чужого хлеба так терзал, что хоть на кухню не ходи. Привозили мед, сливочное масло…
Нужно отдать Наде должное: делилась. Не медом, конечно, и не сливочным маслом — это детям, но кусок драгоценного хлеба и
Ира не брала. Ела одну только кашу из овса, изо дня в день, иногда приправляя соевым маслом. Не из «геркулеса», а из того грубого овса, которым кормят лошадей, и верила, что этому овсу обязана и силой, и самой жизнью.
Отказ уязвлял Надежду. Как она сама говорила, «я хочу по-хорошему, и так и эдак». «Эдак» выразилось в том, что, размотав из-под платья очередной «кокон», она аккуратно сложила еще теплую ткань и протянула Ире: «Бери».
— Не надо, спасибо, — отодвинулась та.
— Да как не надо, как не надо? — засуетилась Надя, — ты бери, бери, ты кроить умеешь, вот скроишь-сошьешь да снесешь на базар — все копейка будет! — И совала, совала сложенную материю золовке в руки, а клюквенный румянец все сильнее заливал лицо. Наконец, швырнула отрез на диван и вышла; квакнула захлопнутая дверь. «Конечно, вы же святые! — ярился из кухни голос, — у вас все не как у людей! Вы и с…те шоколадом, и с…те одеколоном!..»
Впоследствии оригинальная формула повторялась не раз, уже безотносительно даров, которые не повторялись: Надя была понятлива. Псевдопочтительное «вы» относилось не только к Ирине. К «вам» Надежда причисляла всех, кто не хочет или не умеет «по-хорошему», «по-людски» и, главное, не пытается научиться; словом, всех чистоплюев. «В России с голоду пухли! — высокий голос сопровождался блямканьем кастрюль, домашних ударных инструментов. — Сама работала в „Заготзерне“, а дети лебеду жрали!» Бренчание упавшей сковородки, снова голос: «Для таких святых в тюрьме место приготовлено — родная дочка похлопочет!..»
Если закрыты обе двери, то почти ничего не слышно. Но все уже услышано, за что, собственно, Надежда и боролась. Господи, Господи…
…Воскресным декабрьским утром Ирина стояла на толкучке. Одна покупательница, придирчиво осмотрев новую наволочку, отошла, но тут же нашлась другая, которая и купила не торгуясь. Не торговалась и одетая в новенький ватник деревенская тетка — сунула Ирине деньги и быстро спрятала купленный бюстгальтер. «Больше нету? — спросила деловито. — Мне для дочки бы…»
Ира кивнула и достала еще один деликатный аксессуар, а когда подняла глаза, увидела двух милиционеров; тетка в ватнике как сквозь землю провалилась. С удовольствием стекались любопытные; другие, наоборот, пятились или деловито расходились. «Пройдемте, гражданка», — раздались неизбежные слова, и они «прошли». На такую мелкую птицу никакого транспорта предусмотрено не было, и через полчаса замерзшие милиционеры и полумертвая от стыда и шока Ирина входили в дверь 9-го отделения милиции. Напротив милиции находилась церковь Михаила Архангела, а чуть наискосок — дом, и ей казалось, что все выходящие с воскресной службы смотрят на нее, а может, и мать из окна увидит.
На втором этаже милицейский начальник начал задавать вопросы: адрес, место
Ну да; она ведь здесь работает.
— Познакомьтесь, Савель Игнатич: моя матушка, — весело сказала Тайка, но на Иру смотрела настороженно.
— А мы уже, понимаешь, познакомились, — сидящий повернулся к Тайке, отчего шевельнулись погоны, и в них тускло блеснул свет лампы, — сейчас протокол перепечатаешь. Закон для всех один, понимаешь; матушка, батюшка… А то что же это, понимаешь, происходит? Зарплату получают, жильем они, понимаешь, обеспечены, а от спекулянтов деваться некуда.
— Кошмар! — негодующе ахнула дочка и повернулась к Ирине. — И это моя мать! В какое положение ты меня ставишь, ты подумала об этом? Да как я людям в глаза посмотрю?..
— Я не воровка, — задыхаясь, Ирина дернула воротник пальто: внезапно стало очень жарко, но крючок не отстегивался, — не преступница. Я своими руками пару тряпок сшила и снесла на базар…
— Статья сто седьмая Уголовного Кодекса, — вставил начальник, — спекуляция…
— …на базар, — она рванула крючок, — чтобы твой ребенок голодным не остался, а ты… ты меня срамишь перед людьми?..
Тайка вытянула губы трубочкой, но мать опустилась на скамейку: ноги не держали, — и не видела, как начальник рвал протокол, не слышала, что он говорил Таечке, да какая разница? Крючок на воротнике, наконец, расстегнулся, и стало можно вдохнуть полной грудью прокуренный стылый воздух. Она не сразу поняла, что говорит милиционер — один из тех, кто привел ее сюда. А он повторял: «Сюда, сюда», — и показывал на дверь. «В тюрьму», поняла Ирина. Встала, не глядя на Тайку, и двинулась обреченно, пока не оказалась на улице. Из церкви выходили, крестясь, люди, словно ничего не произошло.
Гадкий день прошел, кончился, изжил себя, но из памяти не уходил. Да и кончился он не в милиции, как можно было бы ожидать; нет. То ли Тайка решила, что она чего-то не досказала, то ли не была уверена, что мать «поняла урок», но именно так она выразилась, когда забежала несколько дней спустя. Ирину не застала, но пересказала воскресный сюжет Матрене и Наде. Тетка слушала жадно и с азартом. Бабка отреагировала со свойственной ей прямотой: «Если б я была твоя матка, я б тебе в морду плюнула». Повернулась и ушла в комнату.
…Как Андрюша мог Надю выдерживать пять лет? Или мы в самом деле такие уроды? Вопрос, конечно, зряшный, и задан от отчаяния и беспомощности. Есть непреложные истины, есть абсолютное «нельзя». Принять в подарок украденное — то же самое, что украсть самому.
Да, но хлеб, сало — деревенские гостинцы — ни у кого не украдены. Отчего не взять, ведь дает от чистого сердца, от себя отрывает; почему «спасибо, нет»? Это трудно было объяснить даже самой себе: мешал запах хлеба, доводящий до обморока. Была уверена только в одном: это не дар, это — взятка. Надя ничего и никогда не делала просто так, повинуясь движению души. Неизвестно, что у нее на уме. Может быть, сегодня ничего определенного и нет, а только… коготок увяз — всей птичке пропасть. Ничего нельзя было брать.