Против энтропии (Статьи о литературе)
Шрифт:
В угоду той же традиции в новом переводе то и дело рифмуются служебные слова (специально для этого привносимые в текст): «там», «ненароком», «даже», «вдруг», «опять», «ничуть», – и возникают такие свежие рифменные пары, как «грозы – слезы» (4-я строфа), «снежный – нежный» и т.п. Увы, все это пришло не из Рембо.
Переводы Эльснера (1909) и Кудинова (1982) порой сближаются почти дословно. «Постоянная на светилах, похожая на молоко Поэма Моря» (6-я строфа) у Эльснера выглядит так: «И море поэме отдавшись влюбленно, / Следил я мерцавших светил хоровод…» А у Кудинова: «С тех пор купался я в Поэме Океана, Средь млечности ее, средь отблесков светил…» Нечто вроде «млечности» в оригинале есть, но «lactescent» совсем не отдает тем, чем ее сомнительный
Будучи последовательным, Кудинов весьма упрощает текст в целом ряде даже не слишком трудных мест. Подобный метод нередко играет с переводчиком злые шутки: не заметив мифологической природы Бегемота и Мальстрема (21-я строфа), переводчик просто выбросил Мельстрема из стихотворения, а демона Бегемота обратил в стадо животных, занимающееся любовью в «болотной топи», причем необыкновенно картинно, с «сеянием страха» и прочим, что описано Кудиновым и чего нет в оригинале. К тому же неясно, как забрел «Пьяный корабль», кроме реки и моря, еще и в «топь болотную»…
Салонная традиция, она же «капкан третий», сыграла значительную роль в истории вопроса, не только загубив три перевода, но задев и других переводчиков. Теперь самое время заглянуть в «капкан четвертый», где все наоборот: старое смело приносится в жертву новому.
Капкан четвертый:
«Экспрессия»
Без руля и без ветрил.
Летом 1929 года в «Литературной газете» появился первый полный советский перевод «Пьяного корабля», поразивший воображение современников непривычной красотой и упругостью стиха, полной свободой от оков буквализма (т.е. оригинала – это казалось достижением) и какой-то неслыханной яркостью.
«Пьяный корабль» в переводе Давида Бродского восхитил читателей прежде всего пластикой, невозможной среди переводчиков Рембо в традиции символизма (у Сологуба, Анненского, Брюсова), так и у переводчиков, близких к «Центрифуге» (Бобров, Петников), даже у акмеистов (Гумилев). Четырехстопный анапест, почти еще не испробованный в качестве эквивалента французского двенадцатисложника, вызывающая красота рифмовки – примета «южной» школы! – и, кстати, столь же вызывающе близко к оригиналу переведенные две первые строфы (и, может быть, третья, хотя в ней уже «не все в порядке»), – все это подкупало. А четвертая строфа – это ли не образец замечательных русских стихов?!
Черт возьми! Это было триумфом погонь!Девять суток, как девять кругов преисподней!Я бы руганью встретил маячный огонь,Если б он просиял мне во имя господне!Стихи в самом деле замечательные. Беда лишь в том, что они не имеют отношении к оригиналу – никакого. Цитирую подстрочно:
Буря благословила мои морские пробуждения,Более легкий, чем пробка, я танцевал на волнах,Которые можно назвать вечными возчиками жертв,Десять ночей, не сожалея о глупом глазе фонарей.(В конце – скорее даже «портовых огней», хотя реминисценция из Дьеркса несомненна). Десять суток у Рембо названы десятью ночами резонно: днем портовые огни не горят. И цифра «десять» названа не просто так: в «Кладбище у моря» Поля Валери двадцать четыре строфы по шесть строк (солярная символика), в «Пьяном корабле» – сто строк и т.д. Набоков, Лившиц, Успенский,
Вернемся к Бродскому. Он то приближается к оригиналу, то удаляется от него в направлении непредсказуемом. Вот девятая строфа перевода:
На закате завидевши солнце вблизи,Я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй!Я сквозь волны, дрожавшие, как жалюзи,Любовался прославленною Атлантидой.А вот подстрочник той же строфы:
Я видел низкое солнце, запятнанное мистическими ужасами,Освещающее долгими фиолетовыми сгущениямиПодобные актерам древней трагедииВолны, катящие вдаль свою дрожь лопастей!Откуда Бродский взял, к примеру, Атлантиду? Можно бы выстроить туманную теорию о том, что как раз историю Атлантиды и можно считать «древней трагедией». Но, боюсь, пришла она не с этого конца – а из перевода Эльснера, где возникла от отчаянной невозможности зарифмовать «Флориду». От оригинала в переводе остается как-то непомерно мало: отдаленно похожие на него «пятна на солнце» (коим ведется учет, и таковому учету нужно еще и завидовать). Может быть, еще и «жалюзи», а «жалюзи», слово французское (букв. «зависть», но также и «жалюзи»), – и перед нами перевод с французского на французский.
Строф, подобных процитированным, увы, немало. Есть, конечно, и редкостные удачи – труднейшая первая строфа (в целом достаточно неуклюжая у самого Рембо), или, скажем, 20-я строфа [0.72] . Но в общем и целом этот создавший целую эпоху в советском Рембо перевод, вызвавший к жизни «Парижскую оргию» в переложении Э. Багрицкого и А. Штейнберга [0.73] , напоминает малолетка-богатыря, вырывающего дубы с корнем и совершенно не думающего, что они, может быть, не так уж зря росли свои триста лет или больше.
[0.72]
См. не вариант, опубликованный в 1982 году в издании "Литературных памятников", а тот, что попал на страницы тома "Западноевропейская поэзия XIX века", М., БВЛ, ХЛ, 1977 — вероятно, все же окончательный, хотя точного тому доказательства нет.
[0.73]
Вестник иностранной литературы", 1930, No 2
Между тем заслуга перевода Бродского поистине огромна: именно он инспирировал целый литературный стиль перевода, отголоски которого дожили до 80-х годов. В конечном счете к нему (если уж нужно искать предшественников) восходит своей традицией и версия Антокольского, по сути, грешащего лишь некоторыми неверно прочитанными словами и незнанием текста Дьеркса, грехи эти весьма невелики по сравнению с тем, что натворило большинство других переводчиков. Н. Любимов в предисловии к книге избранных переводов Антокольского «От Беранже до Элюара» (Прогресс, 1966), процитировал несколько строф из «Пьяного корабля», в том числе ту самую строфу девятую, которая только что была сравнена с ее подстрочником при разборе перевода Бродского.