Против правил Дм. Быков
Шрифт:
Обиванкин непреклонно глянул ему в глаза: “Предупреди я вас заранее, вы могли бы испугаться и не взять меня с собой,” – сказал он. Лека задохнулся: “Да как вы смели подставить … как смели подставить мальчика… и меня…” – “Потому что моя поездка очень важна для страны,” – отрезал Обиванкин, словно это объясняло и оправдывало все. Лека даже не нашелся, что ответить».
Признаться, и читатель не находит, что и сказать в такой ситуации: ну ладно, собой великий ученый, изобретатель «антигравитатора», рискует – поверивший ему Лека со своим сыном здесь при чем? Но, пожалуй, самое удивительное, на что не может ответить читатель: почему в тот самый миг, когда Обиванкин начинает
Жалость не мешает, а даже как-то стимулирует уважение к этому… придурку, реликту прошедшей эпохи, прущемуся со своим великим изобретением через все кордоны, втягивающему в свои проблемы других людей – безжалостно, надобно признать, втягивающего.
Взлёт. В повести есть одна удивительная пейзажная зарисовочка, удивительная, поскольку в пейзажике нарисованном промелькивает странная такая философичность, символичность какая-то, а то и – чем черт не шутит – ностальгия.
«Никого, кроме них, не было в последнем вагоне последней в этот день электрички прямого сообщения Тверь – Москва. И оттого возникало странное чувство потерянности: снаружи глухая тьма без конца и края, где, лишь подплескивая прогорклого масла в палящий душу ледяной костер тоски, изредка проплывали какие-то неживые огни, а внутри – гулкая от безлюдья и сумеречная от тусклых ламп знобкая трясущаяся теснина да дверь, с бессильным лязгом мотающаяся то в паз, то из паза; и ряды, ряды пустых сидений. Вымерший мир. Одна пустота, топоча бесчеловечно ритмичную чечетку по рельсам, деловито бежала сквозь другую, и в этом не виделось ни малейшего смысла».
Так и не будет ни малейшего смысла, объясняет Рыбаков, если в этой самой пустоте, в последних электричках этих самых, не будет людей, мечтающих не о богатстве, а о… полете: «Я когда маленький был… меньше, чем ты сейчас… тогда очень много книжек про полеты в космос публиковали. Про будущее… Тогда думали, до него рукой подать, даже даты примерно известны были. И вот я всерьез прикидывал, исходя из тех дат: в двухтысячном уже будет полный коммунизм, а значит, в космос будут летать только так, и на Сатурн уже, и на Нептун, а мне исполнится целых сорок два года, и меня могут не пустить по возрасту… Я так тревожился!»
Потому и слышится в мрачном описании пустой ночной электрички ностальгическая нота, что припоминаются ночные пустые электрички литературы 60-х – такая же пустота, те же лязгающие из паза в паз двери, плюс к тому очереди за продуктами питания, но столько книг издается про космос, и ученики четвертого класса вроде Славы Рыбакова или Леки Небошлёпова мечтают о хеппи-эндах, о «счастье для всех даром и чтобы никто не ушел обиженным».
«Плохих людей нет» – древняя, плодотворная и опасная мечта всех утопистов. Нету плохих людей, а есть плохие обстоятельства этой самой эмпирической… Измените эти обстоятельства! Усилием воли, разума, неожиданным поступком измените – и самые разные люди захотят не жратвы и разных прочих животных удовольствий, а… «взлета».
Рыбаков потому и собирает авантюрным сюжетом вокруг ученого Обиванкина такую разношерстную компанию: Лэй – школьный хулиган, Лека – неудачник-журналист, Гнат Соляк – наемник – что изо всех сил стремится доказать: всем людям свойственно доброе, высокое, авантюрное, божественное.
Развязка повести вполне символична. Литературно символична. В Луна-парке среди всевозможных аттракционов стоит старая ракета: приделать к ней антигравитатор – полетит! По-настоящему полетит. Как когда-то братья Стругацкие назвали свою повесть «Попытка к бегству» и тем маркировали, означили не столько
«Вдруг он и впрямь взлетит? Да я же хочу этого, понял Гнат. Я этого хочу! Обиванкин, едва не взмолился он вслух, ну пожалуйста! Ну давай, старый хрыч! Давай! Вместе полетим! “А куда вы хотите лететь?” – тихонько спросил Лэй. “Не знаю, – безжизненно сказал Обиванкин. – Даже не задумывался. Просто очень хотелось… взлететь”».
Умершее зерно
(Надежда Улановская, Майя Улановская. История одной семьи. Мемуары)
Книгу воспоминаний Надежды и Майи Улановских можно было бы счесть вторым изданием этих мемуаров, если бы не справочный аппарат, которым снабжена теперь книга (именной указатель, примечания), и приложения, где помещены стихи Майи Улановской и лагерная переписка отца (Александра Улановского), матери (Надежды Улановской), дочери (Майи). Судьба анархистов во время Гражданской войны, советских контрразведчиков в 30-е годы, зэков в 40-е и их дочери – участницы антисталинского молодежного кружка, потом лагерницы, потом диссидентки – все это оказывается неожиданно актуальным в наше время на постсоветском пространстве.
Это – революция. Прежде всего – тон. Рассказ. Беседа. А вот еще был такой случай. А вот еще… Время от времени – резкая констатация факта: «В общем, суки они – иностранные коммунисты». Бескомпромиссность вспоминающего человека в сочетании с разговорной интонацией создает необходимый эффект.
Доверительности? Нет, не то слово. То есть доверительность тоже имеет место быть, но что-то другое создает обаяние текста. Главный герой? Анархист, советский контрразведчик, зэк, персональный пенсионер, в доме у которого «гнездо антисоветчины», – да, Александр Петрович Улановский, которого близкие друзья зовут Алеша, на редкость обаятелен.
«Во время Шестидневной войны у него пробудился интерес к Израилю. И часто он шокировал старых товарищей своими высказываниями… Однажды старый большевик Васька, когда-то хороший, смелый парень, отсидевший много лет, позвал нас в гости по случаю своего восстановления в партии. Пришли, едим, пьем, Алешу все обожают. В его присутствии и прежде никогда не пили ни за Сталина, ни за партию, и на этот раз пили за здоровье престарелой Пати, которая получала кремлевский паек и все, что было на столе, дадено ею. И вдруг отец говорит: „Предлагаю выпить за единственного генерала, которого я уважаю, – за Моше Даяна”. Они все вздрогнули, а я [Надежда Марковна]: „Ну, этот тост я поддерживаю”. Что тут началось!»
Это жест. Назовем чудовище его настоящим именем. Это – жест революционера. Перед нами – рассказ о революционере. Жена революционера и его дочь рассказывают о своих судьбах, но главным в их рассказе остается он. Глава семьи, анархист, контрразведчик, таинственный, странный, очень умный и не то чтобы скрытный, но просто-запросто по англосаксонски (недаром он так долго пробыл в англоязычном мире) сдержанный человек. «Кому какое дело, какие проблемы у меня? Мои проблемы, моя жизнь, моя судьба – и я сам как-нибудь с ними разберусь. Без посторонней помощи».