Против Сент-Бёва
Шрифт:
возвышенна, ее любят повторять великие умы, великие сердца. Но сколько раз ее произносили уста в полной мере наслаждающейся ею, интеллигентнейшей и вместе с тем самой бесчеловечной, безнравственной и жесткосердной из женщин, которую я когда-либо встречал, когда она для забавы бросала эту фразу, как пророчество скорой смерти, вперемешку с изощренными и жуткими оскорблениями в лицо проходящим мимо старушкам, которых ненавидела. Испытать все мыслимые несчастья, но в достаточной мере овладеть собой, чтобы при виде их не разочароваться в самом себе, уметь переносить страдание, искусственно вызванное злобой (забываешь, до какой степени беспощаден дивный стих, цитируемый тобой:
ТрепещетО этот трепет сердца, которому причиняют боль! — только что это было нервной дрожью старушек среди грохота омнибусов); быть может, подчинение чувств истине, выражению и есть, в сущности, проявление гениальности, силы, превосходства искусства над личной жалостью. Но в случае с Бодлером есть нечто еще более непонятное. Облекая чувства в самые возвышенные слова, он как будто дает нам лишь внешнее их описание, не сопереживая им. Таковы великолепнейшие строки о милосердии, одни из тех необъятных и развернутых бодлеровских строк:
Как триумфатору, грядущему в величьи,Для ног Христа соткать из добрых дел ковер{73}.Однако есть ли что-либо менее милосердное (пусть намеренно, это не имеет значения), чем настроение всего стихотворения:
Как ястреб, горний дух крыла свои расправил,Пал на безбожника, вцепился пятернейБедняге в волосы: «Держись Христовых правилИ веруй, — возопил, — я добрый ангел твой!Ты должен всех любить, не делая различья,Бедняк ли он, злодей, безумец или вор,—Как триумфатору, грядущему в величьи,Для ног Христа соткать из добрых дел ковер».Ему безусловно внятно все, что таится в названных добродетелях, но он словно изгоняет самое их суть из своих стихотворений. Поистине, вся сила преданности сосредоточена в строчках:
Вами пьян я давно! Но меж хрупких созданийЕсть иные — печаль обратившие в мед,Устремившие к небу на крыльях страданийСвой упрямый, как преданность Долгу, полет{74}.Кажется, что небывалой, неслыханной силой глагола (во сто крат более мощного, чем у Гюго, что бы там ни говорили) он увековечивает чувство, которое силится не испытывать в самую минуту его называния, скорее описания, нежели выражения. Любую боль, любое наслаждение облекает он в невиданные словесные формы, почерпнутые в своем собственном духовном мире, формы, которые мы никогда и ни у кого более не встретим: они с планеты, принадлежащей ему одному, и не похожи ни на что из известного нам. Каждой разновидности персонажей придает он одну из этих просторных, еще горячих, сочных, истекающих ароматом форм — их можно уподобить мешкам под бутыли или окорока, — и хотя проделывает он это шумно, громоподобно, все равно кажется, что он шевелит одними губами, и при этом ему не удается скрыть, что он все выстрадал, все осознал, что он — чувствительнейшая из струн, глубочайший из умов.
Та — изгнанница, жертва суда и закона,Та — от мужа одно лишь видавшая зло,Та — над сыном поникшая грустно мадонна,Все, чьи слезы лишь море вместить бы могло{75}.Каждое из слов — чудо, каждое окутывает мысль чудесным покровом — то мрачным, то ярким, то притягательным. Но «сочувствует» ли он, переселяется ли в сердца героев?
Часть этих прекрасных, изобретенных им поэтических форм, о которых я тебе говорил, форм, укрывающих теплым цветистым покрывалом называемые им события, отсылают нас к родине предков:
Та — изгнанница, жертва суда и закона…Что нас толкает вКак и чудесные покровы на мыслях о семье («Тех — скука очага»), немедленно входящих в разряд библейских речений, как и все те образы, что составляют неукротимую мощь такого стихотворения, как «Благословение»{78}, где все возвеличено достоинством искусства:
В твое вино и хлеб они золу мешаютИ бешеной слюной твои уста язвят;Они всего тебя с насмешкою лишают,И даже самый след обходят и клеймят!Смотри, и даже та, кого ты звал своею,Средь уличной толпы кричит, над всем глумясь…Над ним, как древний бог, я гордо вознеслась! и т. д.Родила б лучше я гнездо эхидн презренных,Чем это чудище смешное…наряду со столь частыми у Бодлера расиновскими строками:
Дитя! Повсюду ждет тебя одно страданье…великие, пылающие, «как потир»{79}, строки — его гордость:
Мать обрекла себя на вечное сожженье —Ей материнский грех костер соорудил!{80}и все прочие слагаемые бодлеровской гениальности, которые я с таким удовольствием перечислил бы тебе, будь у меня время. Но в этом стихотворении его увлекли уже образы католической теологии:
На вечном празднике Небесных Сил и Тронов…Страданье — путь один в обитель славы вечной,Туда, где адских ков, земных скорбей конец;Из всех веков и царств Вселенной бесконечнойЯ для себя сплету мистический венец!{81}(На сей раз образ подан без иронии, как было с упомянутыми мною образами преданности и милосердия, но по-прежнему бесстрастно, его отличает большее совершенство формы, большая наполненность аллюзиями на средневековое католическое искусство, он более описателен, нежели эмоционален.)
Я не касаюсь стихов, обращенных к Мадонне, построенных как раз на игре всеми этими католическими формами. Скорее имею в виду вот этот чудный образ:
Вслед за собою змей влачу я с той поры,И часто мне в стопы они вонзают жала{82},который он так любит заимствовать в Священном Писании: «О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь именитая»{83}; «У тебя под ногами, как под ногами Христа!» — inculcabis aspidem, «на аспида наступишь»{84}. Не обойдя молчанием слишком известные (и возможно, основополагающие) его поэтические формы, я мог бы, думается, мало-помалу воскресить для тебя вселенную бодлеровской мысли, этот мир его гения, где каждое стихотворение — лишь часть целого: стоит начать его читать, как оно сразу подвёрстывается к другим известным его стихам. Это похоже на впервые увиденную картину в гостиной: по окрашенной в закатные тона античной горе поднимается в сопровождении нескольких Муз поэт с женскими чертами лица, иными словами, на картине изображена античность в ее естественном состоянии, а Музы воспринимаются как реально существовавшие женщины, по двое, по трое прогуливающиеся под вечер с поэтом и т. п. Во всем этом мимолетном, придающем бессмертной легенде нечто реальное, ощущается часть мира, принадлежащего Гюставу Моро. Тебе понадобились бы все порты, а не только тот, «что полн и мачт и парусов»{85}, или тот, где: