Протоколы колдуна Стоменова часть I
Шрифт:
Сделал я все, как он велел, в точности. Сверчок запел – поднимаюсь я, а в глазах темно. Не вижу ничего. Слеп стал. Слепит, выходит, Сергей Дмитрич, эта мазь Николова, уразумел? Прикинул я про себя – верст эдак сто мы с Николой отмахали, не меньше... Страх в меня вошел нечеловеческий, скрутило всего, к земле потянуло. Лег я на землицу, дрожу листом осиновым, руки-ноги под себя поджал... Слышу, сверчок опять запел, схлынуло с меня, тело расслабилось. Лежу, сверчка слушаю, звуки другие, шорохи, запахи чую. Слышу, как ветки деревьев качаются, листья шуршат, стуки какие-то, скрипы, птицы щебечут. Пополз потихоньку, знаки на деревьях поискать. Семнадцать дней я плутал, по-зверьему шел, на четырех, ягоды ел, траву, грибы некоторые. Зверя чуять стал, различать – зайцы, секачи, лоси, с медвежонком малым нос к носу стоял, не знаю – то ли прибили мамку его, то ли рядом где-то была, но не пошла… Свезло мне, в общем, Сергей Дмитрич. Волки не встретились, секач не пропорол, два последних дня ногами шел – чуять сначала стал, словно видеть, а опосля и видеть вовсе взором особым, внутренним.
Кристо Ракшиев (рассказывает)
Понятий добра и зла у них не существовало. Когда речь заходила об убийстве, о том Зле, которое он совершил, – Кривошеев не понимал всего этого с какой-то наивной, умиротворенной непосредственностью. Он часто говорил: «враг», «недруг», «вражина», «неугодный», «неприятель» – но эти понятия были достаточно конкретны и не формировали собой категорию. Когда Стефан (первый следователь, который допрашивал Кривошеева), да, кстати, на седьмой день он не вышел на службу, позвонил, сослался на недомогание… Через сутки его поместили в наш же дурдом на почве какого-то припадка – насколько мне известно, он до сих пор там, совершеннейший овощ (психиатрический жаргон, полная неспособность больного совершать какие-то осознанные действия. – Прим. переводчика), так вот... Мм-м, да! Стефан ринулся на Кривошеева, как бык на красную тряпку, обличал его во Зле и злодействе, но тот только щурился да плечами пожимал. Я происходящее понимал плохо, стенографировал почти машинально, в голову лезла чертовщина всякая… Стефан нервничал, а Кривошеев сидел, как истукан, – спокойно, величаво, отвечал размеренно. На попытки вывернуть произошедшее наизнанку – мол, зло вокруг вас, а вы добро несете, пусть и жестокое, но добро – отреагировал еще более равнодушно. «Я, – говорит, – понять не могу, чего ты мне тут лопочешь, а коли грамотный такой, так и лопочи сам с собой, без меня»... Стефана одернули, говорят, не суетись, не дави, может, пердун этот старый и сам колонется. Пятый день допроса я пропустил, о чем они говорили – не знаю... На шестой слушаю, понять ничего не могу, о каких-то врагах, о силе, кладбищах, ненависти. Стефан бледный, дергается, меня непрерывно останавливает, хотя, по инструкции, запрещено.
Но он мой непосредственный начальник, приказ есть приказ, если что не так – пиши рапорт вышестоящему. На седьмой день Борислав эстафету принял, на одиннадцатый – русским ее передал. Пишу, пишу... Тошно мне, Вит, сил моих нет никаких, как тошно...
Шестой день допроса
Стоменов: – В природе не существует нравственных законов. Я все детство провел рядом с землей, травами, лугами, рекой, зверями дикими – и что-то о таких законах не слыхивал. Если ты в этом дока – так вразуми старика, а то я томлюсь, тебя не понимаючи. Столкнулся ты с неприятелем в чистом поле – он себе кумекает, что ты злой человек, а ты – что он зло для тебя непереваримое, и кто ж прав-то из вас, мил человек? Торжество жизни своей подле смерти чужой лучше всех почуешь, вот так-то, родимый. Без нужды букашков людских не тронь, а как есть нужда, так и мертви его, не жалеючи. Ты, Стефан, сам мысли смертные вынашиваешь, только хилый ты больно – и духом, и телом. Одна отрада, на пистоль свой надеешься – аль застрелю, ай застрелюсь, так ведь, милок? Так... Чего замандражировал-то? А ты, очкатый, не пиши, вишь – не хотит человечишко, чтобы ты это на бумаге своей калякал. Верно я говорю, Стефан? (следователь дергает плечом, запись продолжается). Я тебя, букашонку, насквозь гляжу, все про тебя знаю. И не бахвальства ради говорю тебе все это (сигнал прекратить запись), а только ведаю – надо говорить, и говорю тебе. Струхнул, не пошел на могилку? Да и шут с тобой. Ну, курлыкай дале про зло свое, а я послухаю.
Следователь (сигнал продолжить запись): – Объясните, почему вы убили эту девочку?
Стоменов (равнодушно): – Хошь расскажу, как я ее убил? Послухай, Стефан, послухай! Взял я ее в полночь за обе ручонки, сжал крепко-крепко, она на меня глазищами своими глядит, не пикнет – это я ей СЛОВО шепнул заговорное, чтоб нема была. Левой рукой ручонки ее держу, а правой горлушко ее охватываю и сдавливаю, медленно-медленно, и в глазенки ей смотрю пристально, взглядом особым. Как только задохлась она, положил я ее на пол и танец исполнил специальный, колдовской, – это, Стефан батькович,
Кристо Ракшиев (дневники)
В столовой подсел к Фрейду. Фрейд – прозвище одного из наших психиатров, он научный сотрудник, специализируется в основном на психодиагностике. Фрейд апатично ковыряет салат, на столе стоит начатая бутылка пива. Им можно, в отличие от нас.
– Чего там старый пердун? – столь же апатично, без интереса спрашивает он у меня. Стоменова все почему-то называли исключительно так. Я пожимаю плечами...
– Одно да потому – Никола велел, Никола сказал, Никола научил. То три дня не жрет ничего, то до бабы сорок дней не притрагивается…
– Ясно, – скучает Фрейд.
– А что ясно-то?
– Старо как мир... Во многих оккультных школах ученикам советуют хранить целомудрие, чтобы не тратить попусту свою энергию, – Фрейд вздыхает, опять берется за пиво.
– А почему три, а не семь и не одиннадцать? Почему девять? Почему сорок?
Фрейд смотрит на меня с секундным любопытством. Потом этот интерес возвращается к пиву.
– Три, девять и сорок – это поминальные христианские каноны.
– А тринадцать?
Фрейд рассматривает содержимое бутылки, словно прикидывая, хватит ему этого или нет.
– У древних евреев число тринадцать и слово «смерть» писались одним знаком.
Я понимающе киваю головой.
– Фрейд, слушай...
Он любит свое прозвище. Наверное, это ему очень льстит.
– Фрейд, а правда, что когда Сталина из мавзолея выкинули, то золотые пуговицы на кителе поменяли на латунные?
– Есть такое дело, – изрекает он.
Я вижу себя со стороны. Меня бьет озноб. Мне двенадцать лет, я стою у могилы своей мачехи и – плюю, плюю, плюю в ее камень не в силах остановиться. Я пинаю сухие комья земли, и они рассыпаются в пыльные брызги...
Фрейд ушел. Толстая баба за стойкой размазывает разлитый кетчуп... Меня тошнит. Мне страшно. Шестнадцатый день допроса...
Шестнадцатый день допроса (Советы)
Стоменов: – Когда убиваешь человека, Сергей Дмитрич, правильнее всего будет похоронить его по-особенному. Когда человек простой, случайно или намеренно, другого человечка загубил – он его прячет, и чаще всего, как вы и без меня прекрасно знаете, – земле его предает. Схоронить так, чтобы ни одна душа живая не узнала, – смотрите, как интересно, Сергей Дмитриевич: вроде бы и спрятал, и похоронил одновременно. Только вот какая оказия выходит – кто-то содеет, да и ума лишится от страха или там от ожидания кары какой-то всемогущей, а кто-то ненависть лютую к покойничку продолжает иметь. Но учил нас Никола: если убить кого хочешь – без лютости душевной делай это, а к помершему тем более злобы не храни. Могилки почитай, в них Сила для нас и хранителям нашим отрада будет. А коли на тот свет спровадил, а схоронить возможности не имеешь – хранителям милость сделай, а милость эта у нас, Смертной Силы Магов, выражается, Сергей Дмитрич, в танце нашем особенном...
Расскажу я тебе баечку одну, а ты сам прикидывай, сказка это али быль. В двадцать втором году, когда я с Николой и Игнатием по Украине бродили, подошел к Михаилу Ивановичу Калинину старичок один седенький, метр с кепкой, по имени Василий. И говорит ему: «Ты, Михайло Иваныч, меня послушай, потому как этот разговор тебе потом сгодится, жизню тебе поберегет. А сказать я тебе хочу вот что: скоро помрет Ленин ваш, Ульянов. Ты не дрыгайся, Михайло, а слухай спокойно. Так вот, схороньте его особенно, как управителей многих древних хоронили, земле его не предавайте, а сладьте избу ему почетную – и Силу получите: кровавую силу, но великую. А для тебя говорю особенно, Михайло, потому что укроет тебя это от смерти случайной». Сказал это Василий Калинину, да и след его простыл. И Михаил Иванович, видимо, не забыл об этой встрече. Ведь неспроста же, Сергей Дмитрич, политбюро еще осенью двадцать третьего обсуждало вопрос о будущем захоронении Ленина. А кто предложил Ульянова на особый манер захоронить? Да Михайло Иванович, кто же еще!.. Он первый эту мысль – НАШУ МЫСЛЬ – высказал,
а Иосиф Виссарионович поддержал ее горячо. И заметь, Дмитрич, товарищи Троцкий, Каменев и Бухарин были против МЫСЛИ НАШЕЙ, считали, что Ленина нужно хоронить по русскому обряду, земле предать... Ну, а теперь кумекай дальше: кто долгожителем партейным сделался – Калинин или Бухарин, ась? (следователь улыбается). Вижу, постигаешь ты меня, Сергей Дмитрич, и это ладно. Слухай еще историю...
В 1973 году один человечишко недалекий приноровил на себя бомбу самодельную, чтобы Ильича, значит, взорвать (следователь кивает). Вышла, однако, оказия в замысле его... Человечишко-то сгинул, а телу Ильичову хоть бы хны. Ни повреждения, ни царапинки, чудеса – да и только. Вот так-то, ребятушки, в смерти Сила великая имеется, только знать о ней надобно – и не сладят с тобой ни умысел, ни случай…