Проводы журавлей
Шрифт:
Между тем раз в месяц они регулярно встречались. Мать с самого начала установила незыблемый порядок, в первый понедельник каждого месяца приводила Вадима к отцу в парк, на скамеечку, возвращалась через час. Этот час сын проводил с отцом, затем, ни позже, ни раньше, его уводили домой, а отец оставался на лавочке сгорбленный, молчаливый. Иногда Вадим оглядывался, и отец прощально поднимал руку — вяло, неуверенно. И, помнится, шагая по аллее к выходу, прижимая к груди отцовские подарки, думал: жаль, что встречаются редко, тогда подарков было бы больше — и каких!
Отец умел угодить, будто узнавал
Впервые Вадим увидел новую жену отца, когда стукнуло десять лет и он перешел в четвертый класс. Да, ему десять лет, пять из них прожиты без отца, ему казалось: и отец одинок без него, хотя и есть какая-то женщина. И вот отец явился с этой женщиной. Он широко улыбался, шутил, трепал Вадима по щеке, на жену ласково и смущенно поглядывал — похоже было, счастлив и от того, что у него такая жена, и от того, что такой сын. Так по крайней мере думалось Вадиму впоследствии, когда подчас вспоминал об этой встрече.
А женщина, ее звали Калерией Николаевной, поглядывала тоже смущенно, глаза ее за стеклами очков влажно поблескивали, и она протягивала Вадиму кулек со сладостями. Потом робко дотронулась до его плеча, и он не отвел белую полную руку с обручальным кольцом на безымянном пальце. Золотое кольцо было и на отцовском пальце…
Наверное, они оба чувствовали себя виноватыми перед Вадимом. И должны были чувствовать это всегда, всю жизнь! Может быть, от этого ему или матери было бы легче? Возможно. Хотя насчет матери вряд ли…
Вадим смотрел на дождевую лужу на аллейке, странно белевшую: то ли ее облепил по краям тополиный пух, то ли бабочки-лимонницы; смотрел, как отец тер лоб, будто старался стереть морщины, а они не стирались; смотрел, как Калерия Николаевна промокалась платочком — слезы или пот. Смотрел и словно не видел всего этого, а видел мать, растрепанную, с горящими глазами, непримиримую: «Он умер для нас, а мы для него!» И думал: «Никому не надо умирать, и отцу тоже…» Было жарко, парило к новому дождю, они все трое ели эскимо на палочке, и он, мальчишка, еще подумал: «Люди должны всегда жить, это на войне люди умирают…» И снова вспомнил о матери и пожалел, что в этот жаркий, душный час она, наверное, не ест холодное эскимо на палочке — его любимое мороженое, отец знал и это.
Повторно пролился внезапный секущий ливень, но прохлады он не принес. Было все так же душно, тяжко.
Солнце на стыке июня и июля жгло, испарина облепляла тело, в волглом воздухе вновь замельтешили мухи и бабочки. И вдруг Вадим ощутил: ему на оголенную руку кто-то сел, как дохнул на кожу. Божья коровка! Желтая с серыми крапинами, она шустро ползла от кисти к локтю, Вадим осторожно взял ее пальцами и подбросил вверх: лети. Она взлетела, но тут же опустилась на руку, поползла, щекоча. Он опять подбросил божью коровку вверх, и опять она села ему на руку.
— Вадим, божья коровка тебя обласкала, — Калерия Николаевна говорила по-доброму, тихо, тоже как бы обласкивая Вадима.
Он ничего не ответил, отнес божью коровку к газону, стряхнул в траву, и она больше не возвратилась. Божья коровка запомнилась не меньше, чем объятия Калерии Николаевны. Под конец свидания она осмелела и начала раз, другой, третий легонько прижимать его к себе, и Вадим будто тонул в мягком, в ласковом, в добром. Она обнимала его, гладила по голове и промокала платочком глаза, может быть, плакала?
А мать обнимала по-иному — порывисто, резко, словно вминала в себя, чтобы никто не мог его оторвать. А потом, подержав так, резко отталкивала: «Иди погуляй». С годами она любила сына спокойней, что ли. Вообще чувства ее как будто блекли, выцветали, и лишь ненависть к бывшему мужу горела прежним накалом. Мать изредка вспоминала о нем, цедя то «неудачник», то «баловень судьбы», а ведь отец, в сущности, добивался всего своим горбом и добился немалого. Но ненависть слепа.
И Вадим никогда не понимал этого. Он спрашивал себя: «Мог бы я так ненавидеть?» И отвечал: нет, не мог, ибо это отец, хоть и живут они врозь. Свой, значит, человек. Не очень близкий, но все-таки свой, не чужой. Он иногда испытывал к отцу недоверие, равнодушие, неприязнь. Но ненавидеть? Не было такого!
Отец казался Вадиму человеком незлым, широким, уступчивым, тактичным, не поучавшим, а только интересовавшимся его делами, и это впечатление крепло по мере того, как он взрослел. Тот факт, что отец, добрый и деликатный, оставил их, отодвигался временем на задний план, покрывался дымкой забвения.
А потом отец и вообще покрылся дымкой забвения. Это началось после того, как Вадим женился. Еще до очного знакомства Маши с отцом он рассказал ей, как отец оставил их с матерью. Рассказал спокойно, сдержанно, как о далеком прошлом, но Маша побледнела:
— Какая все-таки низость!
Он не стал разубеждать ее, положил руку на плечо:
— Не надо так. Успокойся, Машучок.
Она не сняла его руки, однако повторила:
— Какая низость! — и добавила: — И жестокость!
Может быть, так оно и было. Оставить жену с ребенком, конечно же, не самый благородный и не самый гуманный поступок. Каковы бы ни были причины, лучше такого не делать. Хотя причины могут быть разные, это мы понимаем, грамотные. В данном случае полюбил другую. Когда он заикнулся об этом, Маша вскипела: