Проза поэта
Шрифт:
Я уже говорил о близости воды в нашей почве. Это хорошо в агрономическом отношении, но для построек невыносимо. Еще в марте, во время полой воды, пришлось выбираться из выхода под домом. Несмотря на каменные своды, вода прибывала в нем ежедневно, и наконец весь выход превратился в подземный водоем, в котором невыбранные овощи плавали в самом живописном беспорядке. Вот и земля оттаяла, а вода в выходе не убывает. Она может остаться почти на все лето, и тогда придется завалить выход и сделать новый на ином месте. Удобней всего ему быть там, где он есть, да и кто поручится, что и на новом месте он будет сухим выходом, а не колодцем? Долго думал я, как тут быть. Устроить машину неудобно: выход под самим домом. Черпать ведрами еще хуже: эта работа Данаид будет повторяться каждую весну. Наконец я, как Архимед, воскликнул: нашел, нашел! Лучше всего сделать подземный каменный тоннель, провести его из выхода в ближайшую садовую канаву, которую придется углубить, и этим путем спустить воду в пруд. Хотя тоннель и придется устраивать на четырехаршинной глубине, но все-таки такое устройство обойдется дешевле нового погреба. Я объяснил свою мысль поденщику Алексею, привычному ровокопу, и он взялся за условленную плату исполнить ее. Надо было прорыть глубокую канаву к самому фундаменту и потом на четырехаршинной глубине
— Ну, а ты сделаешь?
— Сделаю, ваше высокоблагородие. Тут надо подпорка, и мы будем работать сидя.
— Сделай милость, работай как хочешь, лишь бы успешно. Если окончишь, получишь от меня кроме условленной платы особое награждение.
С этими словами я уехал на несколько часов по одному делу. Вернувшись к полдню, застаю Михаила на крыльце.
— Что тебе надо?
— Ваше высокоблагородие, позвольте слово сказать.
— Хоть два.
— Оно точно, что погреб-то весь под домом, да рукав-то с каменного лестницей, ведь он нижним-то концом, то есть нижнею площадкой, вышел под галдарею. Там, сказывают, воды-то, что в погребе, что на площадке, глубина одна. Я и сам видел, лестницу-то каменную высоко залило. Зачем же нам идти канавой под дом? Позвольте нам за угол обвести да привесть к площадке. Вода все едино до капли должна сбежать. А фундамента мы нигде не тронем.
Эта здравая и совершенно простая мысль, не пришедшая, однако же, никому из нас в голову, привела меня в восторг.
Я не мог при всех плотниках и каменщиках не признать Михаила молодцом и не выдать ему тотчас же обещанного награждения. Тоннель действительно и прокопали, и выложили камнем в три дня, и вода сбежала вся.
Ай да Михайло! исполать! Никогда не забуду, как отрадно было мне среди тупого непонимания и нежелания понимать встретить самостоятельную усердную догадку.
Песня
Погода установилась ясная и теплая. Хотя мне еще нельзя было жить дома, но я приезжал по-прежнему ежедневно сводить счеты с рабочими и, сидя за работой в комнате, нередко уже отворял окно на галерею. Всем известна привычка русского ремесленника петь во время работы. Пахарь не поет, зато плотники, каменщики, штукатуры — почти неумолкающие певцы. Последнее слово напоминает очаровательный рассказ Тургенева: но я не был так счастлив, чтобы встретить что-нибудь похожее на описанных им певцов. Много переслушал я русских песен, но никогда не слыхал ничего сколько-нибудь похожего на музыку.
«Грустный вой песня русская». Именно вой. Это даже не известная последовательность нот, а скорее какой-то произвольно акцентированный ритм одного и того же неопределенного носового звука. У женщин пение — головной визг. И то и другое крайне неприятно. Говорят, на Волге поют хорошо. На Волге я не бывал. А может быть, когда завоют на Волге, скажут, что на Урале хорошо поют. Как бы то ни было, прошлою весной я жил в мире русских песен, или, лучше сказать, русской песни, потому что меняются одни слова, а песня все та же. Она неслась с крыши, с балкона, с кирпичных стен, отовсюду, и я уже не обращал на нее никакого внимания, как некогда, живя в десяти шагах от морского прибоя, не обращал внимания на его шум. В плотничьей артели был красивый, сильно сложенный и щеголеватый малый. Имея дело с подрядчиком, я не знал плотников по именам и даже мало обращал на них внимания, но этого нельзя было не заметить. Невысокая поярковая шляпа с павлиньим пером так красиво сидела на густых, вьющихся белокурых волосах, образовавших под ее небольшими полями тугой и пышный венок. Кудри эти были всегда тщательно расчесаны. Однажды, сидя у растворенного окна, я увидал этого парня, усердно пробивающего топором паз в столбе для стеклянной рамы на галерее. Он затянул песню, которая тотчас обратила на себя мое внимание, не напевом или гармонией, голос песни был один и тот же стереотипный, но словами, и я начал вслушиваться.
Парень затянул известный романс:
Отгадай, моя родная, Отчего я так грустна И сижу всегда одна я У заветного окна.«Каково! — подумал я. — Вот оно куда пошло». А между тем я смутно чувствовал, что содержание романса, несмотря на свою незатейливость, далеко не по плечу певцу.
Романс трактует чувство девушки, волнуемой еще беспредметною любовью, в которой она не может дать себе отчета. Кто не слыхал, как в устах людей, не усвоивших собственных имен русской географии, стих известной песни «и колокольчик дар Валдая», превращался: в «колокольчик гаргалгая»? Подобные варианты встречаются даже у институток. Чего же я должен был ожидать от крестьянина? Однако строфа вытягивалась за строфой, не представляя никаких диковинок. Наконец дело дошло до куплета:
Лягу я в постель, не спится, Мысли бродят вдалеке, Голова моя кружится, И сердечушко в тоске.Как, подумал я, справится певец с этими отвлеченностями? Он затянул:
Лягу я в постель не спится — э-э-эх Никто меня не береть.Нужно же ему было объяснить, почему ей не спится, а следующий стих:
Мысли бродят вдалеке, —не имеющий для него никакого значения, как ничего не объясняющий, заменен весьма понятным:
Никто меня не береть.Что за беда, что он в явной вражде с содержанием романса! Зато понятен.
А что ж? Дай Бог, чтобы русские крестьяне поскорее, подобно моему парню, почувствовали
Выше я радовался возникающим в народе потребностям некоторых удобств. Но эти факты действительно отрадны только там, где они являются выражением более высокого уровня жизни.
В запрошлом году, в сезон тетеревиной охоты, мне привелось побывать у одного из героев тургеневского рассказа: «Хорь и Калиныч». Я ночевал у самого Хоря. Заинтересованный мастерским очерком поэта, я с большим вниманием всматривался в личность и домашний быт моего хозяина. Хорю теперь за восемьдесят лет, но его колоссальной фигуре и геркулесовскому сложению лета нипочем. Он сам был моим вожатым в лесу, и, следуя за ним, я устал до изнеможения; он ничего. Попал я в эту глушь как раз на Петров день. Хорь сам quasi-грамотный, хотя не научил ни детей, ни внучат тому же. У него какая-то старопечатная славянская книга, и подле нее медные круглые очки, которыми он ущемляет нос перед чтением. Надо было видеть, с каким таинственно-торжественным видом Хорь принялся за чтение вслух по складам. Очевидно, книга выводила его из обычной жизненной колеи. Это уже было не занятие, а колдовство. Старшие разошлись из избы по соседям. Оставались только ребятишки, возившиеся на грязном полу, да старуха сидела на сундуке и перебирала какие-то тряпки близ дверей в занятую мною душную, грязную, кишащую мухами и тараканами каморку.
Старуха, верно, для праздника поприневолилась над пирогами и потому громогласно икала, приговаривая: «Господи Исусе Христе!» И посреди этого раздавались носовые звуки: «сту-жда-ю-ще-му-ся». Часа в три после обеда втащили буро-зеленый самовар, и Хорь прошел в мою каморку к шкапу с разбитыми стеклами. Там стояли разные бутылки с маслами и прокислыми ягодами, разнокалиберные чашки, помадная банка со скипидаром, а рядом с нею из замазанной синей бумаги выглядывали крупные листья чаю. Тут же, на другой бумажке, лежал кусок сахару, до невероятия засиженный мухами.