Прозрение Аполлона
Шрифт:
Он круто обернулся к опрятному старичку в мешковато сидевшей на нем офицерской шинели, который неизвестно откуда появился на дворе и засовывал в синюю папку какие-то бумаги.
– Четвертый где?
Старичок что-то ответил, указав на фурманку. Рябой брезгливо поморщился, вполголоса пустил матерком.
– Господин сотник, – сказал пегий солдат, который привел Ляндреса. – Этого мальчонку тоже бы на повозку, нипочем не дойдет…
– Давай, – кивнул рябой.
Пегий легко, как ребенка, поднял Ляндреса и посадил на фурманку.
– Поехали! – скомандовал рябой.
Загремели железные гостиничные ворота. Вовсе сжав конскими боками Абрамова и Легеню, тронулись всадники, за ними – фурманка. Выезжая на улицу, ездовой озабоченно подоткнул рогожу, из-под которой мертво, деревянно высовывалась старческая рука со скрюченными, узловатыми пальцами.
– Ой! – слабо
Пан Рышард вышел из дому еще затемно. Путь предстоял неблизкий: две версты до института да там еще четыре – шесть верст, дело не шуточное, когда тебе за семьдесят перевалило да когда что-то еще с вечера сжало в груди, перехватило дыхание.
Он, правда, ходьбы не боялся, пешеход был отличный; отмахать в Дремово – туда и обратно – пятнадцать верст ему ничего не стоило. Спросите – почему именно в Дремово? А потому, что дремовские бабы его кормили. Без них на жалкие, ничего не стоящие бумажные гроши институтского жалованья ему бы и дня не прожить.
Они с профессором варили картошку, пекли ржаные оладьи; на обед чаще всего приготавливался кулеш. Крупное, чистое пшено было разваристо, вкусно, аромат поджаренного, чуть ржавого сальца неописуем. Спросить бы у пана Стражецкого, откуда у него вся эта благодать – сало, картошка, пшено, мука. Профессор, легкомысленный человек, мимо всякой житейской мелочи шел, не останавливаясь, не любопытствуя, откуда, да что, да каким образом. А если б вдруг заметил и спросил? Тут пан Рышард ужасно растерялся бы, смутился, понес бы околесицу, мешая от волнения польские и русские слова. Он скорее умер бы, чем признался профессору, на какие средства живет и кормится, да и не только кормится, но еще иной раз и самогонку потягивает… Было дело, что уж тут скрывать!
Так на какие же, все-таки?
Смешно, конечно, – кто поверит? – но кормился пан Рышард гаданием на картах.
Старый, одинокий человек, он еще у себя, в далеком родном Сандомеже, любил коротать зимние вечера за раскладыванием необыкновенно сложных пасьянсов; его увлекала затейливая игра бесконечных карточных комбинаций, какие-то закономерности смутно угадывались в прихотливом и случайном чередовании фигур и мастей. Карты казались таинственным, фантастическим миром, в котором жили очаровательные недоступные дамы, надменные короли, лукавые царедворцы-валеты, безликие, как бы скрывающиеся под маской, тузы – загадочные, важные господа Инкогнито, повелевающие королями… И все они были преданнейшими друзьями, никогда не покидавшими чудаковатого учителя чистописания, терпеливо делившими с ним его холостяцкое одиночество. Даже убегая из разрушенного, полыхающего военным пожаром Сандомежа, пан Рышард не забыл о них и, наспех собирая дорожный сундучок, первым делом кинул на дно две колоды новеньких игральных карт. В толчее, в суматохе беженских скитаний было не до пасьянсов; бесприютная жизнь, шумная теснота бараков, вечная забота о куске хлеба (клеил на продажу конверты, какие-то бонбоньерки, торчал у вокзалов, чтобы за гривенник поднести до извозчика вещи богатых пассажиров, попрошайничал даже иногда), – какие уж тут пасьянсы! Но однажды на рынке целый день простоял возле старухи гадалки, как зачарованный глядел на ее смуглые, в серебряных кольцах, костлявые ловкие руки, изящно раскидывающие на грязном платке замусоленные карты… Механику гадания он понял враз, но никак не мог иного понять: откуда бралось столько доверчивых темных людей, – к цыганке ведь в очередь становились, деньги так и текли в ее бездонный ковровый ридикюль… С этого и пошло. Сперва, конечно, шутя, сам себе, на крестового короля, раскидывал карты, затем (в шутку же опять-таки) кое-кому из случайных сожителей и спутников (пан Рышард частенько переезжал с места на место, нигде подолгу не уживался); но вот как-то раз на каком-то вокзале, дожидаясь пересадки, одной скорбящей русской бабе погадал, карты легли счастливо, предвестили скорую встречу и приятное известие из казенного дома, – и обрадованная баба, как ни отнекивался пан Рышард, всучила ему шесть гривен бумажными марками (тогда, в войну, вместо серебряных монет ходили марки с портретами российских императоров). Между тем передвигаться по обширным пространствам нашего отечества становилось все труднее и опаснее: поезда застревали на станциях по суткам, на дорогах орудовали многочисленные банды. Пришлось бросить якорь на Аполлоновом строительстве, и здесь все отлично сложилось: тишина, привычное одиночество, неотбойная практика у дремовских бабенок и, таким образом, сытные харчи. Но тоска по родине вдруг стала жестоко
Да, так вот – профессор.
Третий день пошел, как увезли его – не как-нибудь, в автомобиле Такой почет не предвещал ничего хорошего. Стражецкий ломал голову над догадками: что за опасность представлял собою пан профессор для новых властей? Такой почтенный господин, интеллигентный человек, видный ученый… И вот – пожалуйста, прошен пане, засадили в вонючую тюрьму, и ему, может быть, даже и покушать нечего…
Да, то так.
Пан Рышард напек ржаных оладий и отправился в город искать пана профессора.
Он редко тут бывал, плохо знал расположение улиц, но найти в любом городе тюрьму дело самое простое.
Первая же встречная старушка указала дорогу. «Все прямо, все прямо, и вот тебе Красные ряды, а как ряды пройдешь, так опять прямо, с версту, да и версты не наберется…» И долго глядела вслед Стражецкому, крестясь и сочувственно бормоча.
Ряды вдруг неожиданно предстали. Это была круглая, словно по циркулю вычерченная площадь, ограниченная двумя подковами сводчатых старинных, давно заколоченных лабазов. Скучное, пыльное место, безлюдное, с вечным сквозняком; всегда тут ветерок гулял, по серому сбитому булыжнику гнал мусор, обрывки газет, палую листву. Поговаривали, что ночами в Рядах пошаливают, грабят. А нынче, несмотря на раннее утро, тут нарядные шляпки пестрели, зонтики, чистая публика прохаживалась по краям площади, по выщербленным каменным тротуарам, словно ожидалось гулянье, хоть день в численнике был обыкновенный, черный. «Наверно, какое-нибудь торжество, – подумал пан Рышард, – по случаю победы…» В глубине площади он разглядел два высоких столба с перекладиной. «Ну, конечно, вот и качели…» Еще раз спросив, как идти к тюрьме, пошел дальше (и действительно – все прямо) и вскоре увидел ее.
Она стояла на Московском выезде – старинное неуклюжее строение с обшарпанными стенами и подслеповатыми, похожими на крепостные бойницы, узкими щелями зарешеченных окон. В полосатой будке у запертых железных ворот стоял часовой. Он сказал пану Рышарду, что без разрешения господина начальника никакие передачи не принимаются.
– Пшепрашам, – сказал Стражецкий, – а как до пана начальника дойти?
Часовой только было открыл рот, чтобы ответить, но тут, мягко шурша резиновыми шинами, к воротам тюрьмы подкатила блестящая лаком, запряженная парой пролетка.
– Проходи, проходи! – сердито закричал на пана Рышарда часовой, вытягиваясь перед тучным седоусым военным, тяжело, по-стариковски, задом вылезавшим из щегольского экипажа.
– Что тут такое? – прохрипел военный.
– Да вот, ваше высокородие, поясняю им…
– Что вам угодно? – держась за поясницу, морщась, спросил военный.
Стражецкий сказал, что хотел бы, прошен пане, передать кое-что из еды… знакомый… достойный человек… профессор… но вот – арестован, прошен пане…
– Профессор? – удивился военный. – Так это вы не сюда, милейший. Это вам в контрразведку надо. А у нас тут мелочь, уголовщинка…
Пан Рышард понятия не имел, что такое контрразведка, и запечалился, что, пожалуй, не найдет. Тюрьму-то, конечно, в городе все знают, а вот контр-раз-вед-ку…
Но оказалось, что и контрразведка достаточно известна.
Он подошел к гостинице «Гранд-отель», когда солнце уже стояло над посеребренными крышами, но свет его сквозь россыпь мелких, легких облачков струился так рассеянно и мягко, что казалось, будто еще очень рано.
Двое часовых у нарядных железно-узорчатых ворот были не так разговорчивы, как возле тюрьмы. Стражец-кий, подойдя к ним, и слова сказать не успел, как его грубо обругали и велели «плетовать к такой-то матери». Он не знал слова «плетовать», но очень верно понял его смысл и перешел на другую сторону улицы, где толпились люди, с полсотни прилично одетых господ и дам, видимо ожидавших чего-то.
Страшная усталость вдруг охватила пана Рышарда, сжала у висков, мягким толчком подогнула колени. И тут сверху откуда-то посыпались частые-частые удары молотком о жесть: жестянщик чинил ведро, и наплевать ему было на всяческую людскую суету… Стражецкому на секунду даже немного жутко сделалось от сухого безразличия этих ударов; бесшумной змейкой скользнула мысль о смерти: «Восьмой десяток… Но не дай бог здесь, на чужбине, на этих пыльных камнях…» Устало опустился на холодную ступеньку подъезда, уронил сверток. Из промасленной тряпицы на заплеванный, зашарканный тротуар посыпались оладьи.