Прямой эфир
Шрифт:
Но Вергилий – торопится намекнуть Иосиф – сам, в свою очередь, цитировал Гомера: о тех же воротах напоминает Пенелопа Одиссею –
Однако Иосиф, очевидно, спешит.
Не нужно бояться, предупреждает он кого-то, но и путаться нежелательно, и вот вход в ворота роговые: сновидения, и правда их.
Но и здесь, и снова он почему-то опасается говорить прямо, и речь его опять начинает описывать круги, словно глухонемые письмена Фестского диска.
Ясно только, что не о рецептах психоделиков, не о каком-нибудь зелье царицы Кирки идет кругом эта речь и уж, конечно, не о плутовских изобретениях Кастанеды или бесчисленных школах «управляемых сновидений».
Да и не затеял бы Иосиф таких словесных плясок ради нескончаемых «нырков онейронавтов» – всей этой туристической пошлости, куда может окунуться любой юнец в привокзальном киоске или на дюжине сайтов.
Нет-нет, как бы спотыкается второпях Иосиф, не о том речь – и тут же добавляет, что «Онейрокритика» содержит некое сокровище, меж тем как толкование снов безнадежно. Он призывает на помощь – не себе, но адресату, скорее, – Борхеса, Стивенсона, Петра Успенского. Приводит в доказательство, едва ли не задыхаясь, нелепую математику Артемидора. И, наконец, резюмирует все, ради чего сооружалась вторая записка, простым и наглядным образом: важно не перепутать ворота, выбрать надежных проводников и не следует бояться…
Но потом и это кажется ему недостаточным.
Он набрасывает третью записку – самую короткую – на офисном листке, попавшемся под руку.
Невыносимым библейским тоном, совершенно ему не свойственным, он пророчествует о том, как «имеющий глаза» разглядит нечто, «давно закутанное даже в русской онейрокритике…». Он прилагает перечень книг (напечатанный, судя по бумаге, задолго до этого, по какому-то иному случаю) – как бы расширяя на бегу круг тех самых «проводников». И, подражая или вовсе уподобляясь легендарному Гуань Инь-Цзы, запечатывает конверты и укрывает за стенкой High Tower…
И все же – угрюмо бормотал Дан, – если на миг отвернуться от мысли о сумасшествии (пронзительной, как стрела), разве нельзя было найти всему этому иное, разумное объяснение?
Он старался припомнить свои бессонные странствия по развалинам умозрительной библиотеки Иосифа и другие открытые источники: бесконечные каталоги онейрокритиков и соблазнительные обзоры Патриции Гарфильд, скажем, или маркиза д’Эрве де Сен-Дени. Он пытался вообразить то единственное, улетучивающееся послание, которое могли бы составить, вместе с записками Иосифа, эти всемирные путеводители «по чарам и сновидениям».
И ничего внятного, естественного, земного так и не представлялось…
Разгадка же – торопливо подсказывают нам – выскользнула внезапно (почти как всегда) чуть ли не из-под самой поверхности слов. Или не разгадка, а нечто вроде гипотезы крылатой – нечто такое, во всяком случае, что могло бы объяснить если не все, то многое, –
А всего-то и нужно было – усмехнулся Дан – прислушаться к словам Иосифа о совпадениях и вглядеться в полубредовое бормотание чисел и букв в его записках.
Хунайн ибн Исхак, о котором Дан прежде и не слыхивал, разумеется, – первый переводчик «Онейрокритики» и шейх толмачей в Багдаде – был, по утверждению Иосифа, «врачом и математиком при дворе халифов». Но ведь математикой, вспомнил Дан, всерьез занимались и Вергилий, и Петр Успенский…
А не был ли – вздрогнул он – не мог ли и сам Иосиф Кан оказаться, в довершение всего, тайным математиком, лелеющим какую-нибудь сокровенную мечту или теорему, словно юную любовницу?
Разве мало было случаев, когда даже величайшие из них сходили с ума или бежали от мира, замыкаясь навсегда «в одиночестве облачной ночи», чтобы оставить потомкам очередную философскую доктрину, новую модель Вселенной, последнюю теодицею? Разве сам Паскаль не записал однажды свой ноябрьский ночной «Мемориал», отвратив лицо от науки? Не продолжал ли Пуанкаре верить в эфир, как бы взирая поверх миров Минковского и Эйнштейна? Не отказался ли Григорий Перельман от почестей и премий, затворившись в одной из келий оглохшей панельной России?
И если с Иосифом случилось нечто подобное – это не было помешательством.
То есть не могло быть только помешательством.
Тогда, по крайней мере, во всем, что произошло, начинал проступать некоторый смысл – и даже отчасти утешительный и веселый.
Допустим, Иосифу показалось, будто он разглядел или вычислил тайный шифр «Онейрокритики» Артемидора. Что мог бы укрывать, кодировать такой шифр?
Ведь все сонники всех времен и народов (без сомнения, знакомые Иосифу) чрезвычайно скучны и однообразны. Мало того что они представляли собой монотонную матрицу, сводимую к банальным клише «если человеку приснится…, то…» (что, кстати, в Египте и Вавилоне обозначали простым знаком-связкой). Они, эти сонники, содержали к тому же немыслимое число противоречивых, а то и взаимоисключающих толкований. Греческий свод Артемидора ничем не выделялся среди множества прочих: он попросту нагромождал грезы Европы поверх видений Азии.
И все же что-то случилось. Иосифу, очевидно, почудилась некая формула, ключ, отпирающий ворота: единое, универсальное, верное, надежное и окончательное толкование снов, потаенная «Онейрокритика». Возможно, он потратил не один год, чтобы исчислить, обосновать и записать эту формулу. И, как это часто бывает, поверил в собственное наваждение…
А может быть, – наоборот?
Не поверил – но решил посмеяться над выдумками «тупой, бессмысленной толпы», а заодно сбросить маску диджея Бариста?
Встать, к примеру, в ряд прославленных мистификаторов, но не хрестоматийных изобретателей поэтов, вроде Леопарди, Чаттертона или Мериме. Нет – Иосифу тогда должны были мниться фальсификаторы иных, раблезианских масштабов – такие, как пражский библиотекарь Вацлав Ганка или парижский клерк Денис Врай-Лукас, подделывавшие документы не сотнями, а тысячами. Или – еще вероятней – ему не давало уснуть, ослепляло имя Моше де Леона, выдавшего когда-то свою «Книгу Сияния» за грандиозный труд рабби Бар Иохая тысячелетней давности, во что и уверовали вскоре все каббалисты мира…