Прыжок за борт. Конец рабства. Морские повести и рассказы (Сочинения в 3 томах. Том 2)
Шрифт:
Даже Тамб Итам, следовавший с опущенной головой по пя там за своим господином, свирепый, вооруженный крисом, топором и копьем, не говоря уж о ружье Джима, — даже Тамб Итам походил на неумолимого стража, словно угрюмый предан ный тюремщик, готовый отдать жизнь за своего пленника. Когда мы поздно засиживались по вечерам, он молчаливо, неслыш но шагая, ходил под верандой; иногда, подняв голову, я неожиданно замечал его, неподвижно стоящего в тени. Обычно он вскоре бесшумно исчезал, но когда мы вставали, появлялся снова, словно выскакивал из-под земли, готовый выслушать приказания Джима.
Девушка, кажется, также никогда не ложилась спать, раньше чем мы не расходились на дочь. Не раз видел я из окна своей комнаты, как она с Джимом тихонько выходили на веранду и стояли, облокотившись на грубую балюстраду; его рука обвивала ее талию, ее голова
Позже, ворочаясь на своей постели под сеткой от москитов, я слышал легкий скрип, кто-то осторожно откашливался, и я догадывался, что Тамб Итам все еще не спит. Хотя он имел дом, «взял себе жену» и не так давно стал отцом, но, кажется, каждую ночь он спал на веранде, — во всяком случае, во время моего посещения. Очень трудно было заставить этого верного и сурового слугу говорить. Даже Джим мог от него добиться лишь отрывистых фраз. Казалось, он вам внушал, что разговор — не его дело. Самую длинную фразу, какую он произнес добровольно, я услыхал от него однажды утром, когда, вытянув руку, он указал на Корнелиуса и произнес: «Вот идет Назареянин».
Не думаю, чтобы он обращался ко мне, хотя я стоял около него; его целью, казалось, было привлечь негодование вселенной. За этим последовало замечание о собаках, что я счел весьма уместным.
Двор — большой прямоугольник — пылал под лучами солнца, и, купаясь в напряженном свете, Корнелиус пробирался через открытое пространство с таким видом, будто крался тайком. В нем было что-то отвратительное. Его медленная походка напоминала движения жука, у которого с трудом передвигаются одни ноги, а тело скользит, словно застывшее. Полагаю, он направлялся прямо к тому месту, куда хотел попасть, но одно его плечо было выдвинуто вперед, и казалось, что он пробирается как-то боком. Я часто видел, как он неспокойно ходил вокруг сараев, словно шел по чьему-то следу, или шнырял перед верандой, украдкой поглядывая наверх, и не спеша скрывался за углом какой-нибудь хижины.
Тот факт, что он мог здесь разгуливать, доказывал нелепую беспечность Джима или же бесконечное его презрение, ибо Корнелиус сыграл очень сомнительную роль в одном эпизоде, который мог окончиться для Джима печально. Оказалось, что этот эпизод способствовал славе Джима. Но славе его способствовало все. То была ирония судьбы: он, который однажды был слишком осторожен, теперь жил какой-то заколдованной жизнью.
Он очень скоро покинул резиденцию Дорамина — слишком скоро, если принять во внимание грозившую ему опасность, и, конечно, задолго до войны. Его толкало чувство долга; он говорил, что должен думать об интересах Штейна. Не так ли? С этой целью, не принимая никаких мер предосторожности, он переправился через реку и поселился в доме Корнелиуса. Как этот последний ухитрился пережить смутное время, — не знаю. Должно быть, он как агент Штейна находился до некоторой степени под защитой Дорамина. Так или иначе, но ему удалось выпутаться из всех переделок, и я не сомневаюсь, что поведение его, как бы он себя ни вел, было отмечено подлостью, словно наложившей печать на этого человека.
Он был подл и по существу и по внешности. То была отличительная черта его природы, которая окрашивала все его поступки, мысли и чувства; он бесновался подло, улыбался подло и подло грустил; любезность его и негодование были подлы. Я уверен, что и любовь его была самым подлым чувством, — можно ли себе представить отвратительное насекомое влюбленным? И уродливая внешность его была подлой, — безобразный человек в сравнении с ним показался бы благородным. Ему нет места ни на переднем, ни на заднем плане этой истории, он шныряет лишь на задворках, загадочный и нечистый.
Положение его было, во всяком случае, незавидное, но, весьма возможно, он находил в нем и светлые стороны. Джим рассказал мне, что сначала был им принят любезно и дружелюбно до приторности.
— Этот субъект был словно вне себя от радости, — с отвращением сказал Джим. — Каждое утро он ко мне прибегал, чтобы пожать обе руки, черт бы его взял! Но никогда я не мог заранее сказать, получу ли завтрак. Если мне удавалось за два дня три раза поесть, я считал, что мне повезло, а он ежедневно заставлял меня подписывать чек на десять долларов. По его словам, мистер Штейн не желал, чтобы он кормил меня даром. А он, в сущности, почти меня не кормил, приписывал
ГЛАВА XXX
Что помогло ему выдержать, он, по его словам, не знал, но мы можем догадываться: он глубоко сочувствовал, беззащитной девушке, находившейся во власти этого «трусливого подлеца». По-видимому, Корнелиус обращался с ней возмутительно, воздерживаясь лишь от побоев, — для этого, полагаю, ему не хватало смелости. Он настаивал на том, чтобы она называла его отцом… «И с уважением… с уважением… — пищал он, потрясая перед ее носом своим маленьким желтым кулаком. — Я человек, которого все уважают, а ты кто такая? Говори — кто ты такая? Думаешь, я собираюсь воспитывать чужого ребенка, который меня не уважает? Должна радоваться, что я тебе позволяю называть меня отцом. Ну, говори: «Да, отец»… Нет?.. Ну, подожди!»
Гут он начинал ругать покойную жену, пока девушка не убегала. Он бежал за ней, загонял ее в какой-нибудь угол, а она падала на колени, затыкая себе уши; тогда он останавливался на некотором расстоянии и в течение получаса ругался. «Твоя мать была чертовка, хитрая чертовка, и ты тоже чертовка!» — визжал он и, захватив пригоршню земли или грязи (грязи вокруг дома было сколько угодно), швырял ей в голову.
Но иногда, исполненная презрения, она выдерживала до конца и стояла перед ним молча, с потемневшим, искаженным лицом и лишь изредка произносила одно-два слова, от которых тот корчился, словно от укола. Джим говорил мне, что эти сцены были ужасны. В самом деле, — странная картина для лесной глуши. Если подумать — безвыходность ее положения покажется страшной.
Достопочтенный Корнелиус-Инчи-Нелиус, как называли его с многозначительной гримасой малайцы, был глубоко разочарованным человеком. Не знаю, каких выгод он ждал от своей женитьбы, но, видимо, свобода воровать и растрачивать в течение многих лет товары торговой фирмы Штейна (Штейн неутомимо пополнял запасы, пока ему удавалось уговорить своих шкиперов эти запасы доставлять) казалась ему недостаточной наградой за то, что он пожертвовал своим честным именем. Джим с величайшим удовольствием избил бы этого субъекта; с другой стороны, эти сцены были столь ужасны, что ему хотелось уйти подальше, чтобы не слышать и тем пощадить чувства девушки. Когда Корнелиус затихал, она, дрожащая, безмолвная, прижимала руки к груди, и Джим неловко подходил и с несчастным видом бормотал: «Ну, право же… Что толку… вы бы попытались немножко поесть…»
Иногда он свое сочувствие проявлял несколько иначе. Корнелиус выползал из двери, шмыгал по веранде, немой как рыба, украдкой бросая злобные взгляды. «Я могу положить этому конец, — сказал ей однажды Джим. — Скажите только слово».
А знаете, что она ему ответила? Джим сообщил мне об этом очень выразительно: она сказала, что у нее хватило бы смелости убить его собственноручно, не будь она уверена в том, что он сам глубоко несчастен.
«Подумайте! Бедную девушку, почти ребенка, довели до того, что она говорит такие слова!» — в ужасе воскликнул он.