Прыжок
Шрифт:
— Хочешь… хочешь… хозяйкой твоей… навсегда стану?
Затихла. По плечам дрожь уходящая зыбилась.
Помолчал Джега. Потом прижал крепче.
— Так вот как поясок развязывается. Ну и глупая же ты.
Юлочка зарумянилась.
— Ну, я же не виновата… Разве это так плохо? Ведь это же лучше, чем распущенность…
Джега опустил свою ношу на пол и, разминая плечи, ответил:
— Что же, и загс учреждение не плохое.
Первым на базарной площади с утра появляется старый Феська. Распластавшись, вылезает он из-под сторожки, и, уперев в землю передние лапы, потягивается, припадая к земле мохнатым брюхом. Дальше программа такая:
— А что, Феська, чай пора нам пылить начинать?
И они начинают пылить.
Час пылят они метлой и лопатой, час висит над базарной площадью серым грозовым облаком густая пыль. Перво-наперво приступочки красного ряда обметает Афанасий, потом спускается к суровским лоткам, потом, пройдясь перед скобяными, охватывает от них середину площади, и тогда только, заворотив вокруг овощного ряда, спускается к рыбному. Не слишком много пыли убывает от приборки Афанасия, а может даже и прибывает. До реки, куда сваливает он сор (что там ни говори квартальный, а в реку всегда удобнее валить), дотащит Афанасий лишь малую горку бумаги да трухи овощной, пыль же, поднятая метлой Афанасия, садится обратно на лотки и камни, и чуть подымется ветерок, присыпает обильно серым налетом репу и сонных судаков, влекомых с базара ежеутренно ревностными домохозяйками и домработницами.
В семь часов к пристани из-за реки подходят карбаса.
Груженые сверх меры двоерушными корзинами со всякой снедью и желтобрюхими полагушками, сидят они зелеными и желтыми бортами на вершок от воды и ходко бегут вперед, толкуемые чистыми захлебистыми гребками заостровских женок. У пристани под протяжные певучие бабьи выкрики выгружаются карбаса, и женки, по пять-шесть в ряд, волокут на площадь двоерушные короба, расставляя их вдоль съезда, ведущего от Буяновой улицы прямо к реке. Позже являются лотошницы и перекупщицы-торговки, а к восьми базарная площадь дребезжит и ревет, пестрит и захлебывается в звонком трескучем гомоне.
У извозчичьей биржи, как всегда, сутолока и руготня. Пахнет лошадиным потом, овощными отбросами и еще чем-то нестерпимо кислым и тошнотворным. У крайней телеги шумная толпа ломовых извозчиков. Здоровые дяди, с красными заревами на затылках, борются, согреваясь на утреннем холодке, ругаются, закусывают огурцами и тресковыми охвостьями, играют в орлянку. В этой толпе неизменно пребывает и Мотька. К извозному промыслу он, собственно, никакого отношения не имеет, но, когда на горизонте появляется некто, хотя бы отдаленно напоминающий нанимателя, и вся толпа, оставив игры и закусывание, бросается на подошедшего, Мотька в рядах наступающих всегда первый. Иногда эта готовность Мотьки услужить стоит нанимателю кошелька, чудесным образом и совершенно незаметно для постороннего глаза переходящего в мотькин карман. Иногда, против всякого ожидания, Мотька, в то время, когда все окружают подошедшего, остается сидеть на телеге,
Но сегодня случилось вовсе необычное. Мотька сорвался с места тогда, когда все остальные преспокойно предавались своим занятиям; мало того, он бросил игру на самом интересном месте, бросил, оставив свой кровный пятак в руках чернобородого дяди, и устремился к фигуре, которая не только, повидимому, не представляла ни для кого интереса, но и направлялась-то мимо биржи на базар.
Фигурой этой была Нинка Гневашева, и совершала она свою редкую прогулку на базар с тем, чтобы купить плетеную корзинку и веревку для отпускной поездки.
Широко шагала Нинка, деловито помахивая порыжевшим парусиновым портфелем, надвинув кепку на хмурый лоб, вертя в руке незакуренную папироску. На эту-то папироску и нацелился Мотька, и когда Нинка подошла прикурить к первому попавшемуся на базаре человеку, то оказался этим первым попавшимся именно Мотька.
Он подмигнул сам себе красивым карим глазом и, выгнув руку кренделем, сунул Нинке в нос замусоленный короткий огрызок козьей ножки.
— Пожалуйте, товарищ, с компрвветом.
Нинка приложила конец папиросы к тлеющему и осыпающемуся раструбу окурка и, прикурив, выпрямилась, глядя Мотьке прямо в глаза.
— Чего ты, парень, клоуна из себя строишь?
Мотька скроил трагическую гримасу.
— Ох, товарищ, я ужасно как строгости боюсь. Не пужайте меня, пожалуйста. — И вдруг, нагло ощерившись и жадно блеснув глазками, Мотька протянул к высокой нинкиной груди грязную руку с обломанными ногтями. Нинка положила свою руку на его и, задержав на полпути, не торопясь отвела назад. Затем, снова глядя в самую глубь мотькиных глаз, она сказала спокойно:
— Стой, парень! Эти грязные шутки ты оставь. Пойдем лучше со мной плетенку покупать, потом ко мне стащим ее..
И они пошли.
Немного позже Мотька сидел уже в нинкиной комнате на краешке окна и, вытянув угловатую свою голову на непомерно тонкой шее, оглядывался как мышь, попавшая в новую кладовую, полную влекущих запахов.
Быстро, на глазок, оценил Мотька все, что было на виду по продажной стоимости у вахлака Пружанова, ухмыльнулся простенькому замочку старого комода и проволочным крючкам оконных рам. Все это он делал, впрочем, скорей по привычке, чем для дела. Нинка скинула куртку, вынула пачку «Пушки».
— Кури, товарищ.
— Благодарствуйте, барышня.
— Как тебя зовут?
— Звать меня, собственно, Мотька, а прозвище, извините, Солдат, либо Резаный — кому что по вкусу.
— Почему же Резаный и почему «извините»?
— А уж так, Резаный значит.
— Что ж у тебя резано?
Мотька хихикнул:
— Случай такой вышел. А что у нас резано, девицам никак сказывать невозможно.
— Чепуха, говорить все можно и нужно.
— А это когда как. Запрошлый день в угрозыске инспектор меня пытал насчет ковриков двух персидских. Очень вежливый человек попался и все уговаривал правду говорить. Я как оттуда вышел, так целые сутки насквозь со смеху катался. Чудак такой.
— А ты часто в угрозыске гостишь?
— Случается.
— Есть хочешь?
Мотька почесал за ухом:
— Что же. В случае чего, можно. Еда, она человеку не вредит никогда.
— Разожги примус.
Мотька принялся орудовать у примуса, да неловко у него выходило, видно не приспособлен человек к примусу. Нинка смотрела в окно, тянула папиросу. Оглянулась на мотькину возню. Поднялась.
— Эх ты, руки дырявые! Дай-ка уж я сама.
Мотька тотчас все бросил и развел руками.