Псалом
Шрифт:
– Ну называют и называют, – снова пытался вставить слово чернявый, сидевший от бригадира по правую руку, – что ты, Петро, не знаешь деревенских кличек?
– А ты молчи, заступник… В адвокаты, что ли, записался? Так ты не жид, чтоб тебя в адвокаты приняли… Ну, продолжай, – обратился он к Марии.
– Говори, девочка, не бойся, – сказал ей чернявый.
– Прошлый год помер наш отец, год был голодный.
– Это я уже слышал, – сказал Петро Семенович, – дальше…
– Нас с матерью осталось пять душ детей, один одного меньше, – сказала Мария, – после отца у нас завалилась хата, и нам управление колхоза дало другую хату, возле тамбы… И наша мать оставалась в этой хате, так как у нас почти все пухлые и большая часть наших детей лежат больные. Менять у нас не осталось ни единой тряпочки, что на нас, что под нами и только кроме лохмотьев ничего…
Мария замолчала.
– Вот что они с нами, буржуазные пиявки, делают, – сказал он тяжело, сквозь зубы, – капиталистическое окружение… Ничего, выдюжим… Не позволим позлорадствовать… В гроб вгоним, – вдруг он рывком поднял голову, – а где же тот, который у окна сидел, который хлеб подал? Ну-ка, предъяви подачку свою, – сказал он Марии и протянул к ней огромную ладонь, из которой торчали железные пальцы-прутья, способные в секунду сжать горло до смерти.
И в эту намозоленную орудиями труда и оружием ладонь лег кусок нечистого темно-коричневого хлеба изгнания, изготовленного по рецепту пророка Иезекииля.
– Так и знал, – сказал Петро Семенович, – не наш хлеб, заграничный хлеб… Эх, не проявили бдительности…
И верно, место у окна было пусто. Никто не видел, как ушел чужак.
– Надо бы в сельсовет, – крикнул Петро Семенович. – Степан, – обратился он к чернявому, – мотай в сельсовет, звони Максиму Ивановичу, уполномоченному ГПУ… А мы пока здесь пошукаем… Ну-ка, пять человек айда со мной… Ты, ты, ты, ты… – И он на ходу совал пальцем в лица посетителей народной чайной, отбирая из них подходящих для поиска и преследования.
Так же на ходу вытащил он из тужурки видавший виды наган с облупившейся краской и много раз чиненный собственными руками умельца-самоучки. Редкой цепью по грязи и лужам побежала группа преследования вдоль сельской улицы – вдоль темных хат и собачьего лая.
Между тем дождь прекратился, дожидаясь, видать, рассвета, чтоб уж зарядить на целый день, когда голодные жители выйдут из своих хат по делам личным и общественным. Явилась луна, украинский месяц, который здесь, на Харьковщине, где была сильная примесь России, может быть, и не был так маслянист, как полтавский, но все же отличался от рязанского меньшей строгостью и большей лучистостью и игрой. В свете этого месяца и выбежали на тамбу, как называли здесь почему-то большую дорогу в город Димитров.
– Видать, в заказ побежал, – сказал беззубый мужик, также попавший в преследователи, – и в заказе не споймаешь, ночь…
А заказом на местном наречии именовался лес, темневший вдали за полем.
– Ты чего, Охрименко, народ дезорганизуешь, – по-революционному, как в восемнадцатом году, заиграл желваками Петро Семенович, – да я контру не то что из заказа, из-под собственной шкуры своей, если она туда спрячется, ногтями выцарапаю. Многих я уже так преследовал и от многих социалистическую землю очистил…
И верно, многих преследовал на своем веку Петр Семенович, нынешний бригадир. Интеллигентов-деникинцев, кстати, жестоко замучивших в плену лучшего и единственного друга, пулеметчика и тезку – Петра Лушно, и мужиков-петлюровцев, оставивших на лице сабельную отметину до самой смерти. Помнит Петро Семенович, как неподалеку от села Ком-Кузнецовское, или попросту Кузнецовки, перехватил он на тамбе петлюровскую подводу, груженную награбленным еврейским барахлом из города Димитрова. Петлюровцев тут же, невзирая ни на какие мольбы, шашкой порубал, – Петро Семенович любил шашкой рубать, из нагана он стрелял реже, а из карабина и вовсе редко, больше любил врукопашную, – итак, петлюровцев шашкой, а потом и до еврейского барахла очередь дошла. Пух из перин выпустил, бархатные платья с кружевами, платки, простыни, какие-то кацавейки тоже в куски, а серебряные рюмки и подсвечники в речку выбросил, поскольку бессребреник… Был случай, кое-кто из его отряда пытался еврейское барахло присвоить, так он его мигом к стенке. Тоже плакал, тоже умолял, вошь кобылья. Но зачем такому на свете жить? Если уж вор, не умеешь жить честно, воруй свое, полушубок укради или коня. А на что мужику еврейская перина или бархат-ное платье с кружевами? От него дух неприятный в хате – не мочеными яблоками и коровьим дерьмом пахнет, а сладкими
А играть, надо признаться, было чем, поскольку село Шагаро-Петровское красивое даже и в осеннюю пору… И хутор Луговой, где жила Мария, девочка-нищенка, совсем рядом. Хата их новая, которую выдало им колхозное управление вместо старой, завалившейся, стояла на отшибе, а против хаты был цветник, где летом собирали ягоды, землянику и грибы. В цветник этот можно было лазить лишь тайком и с большой опасностью, поскольку принадлежал он санаторию. Санаторий этот стоял на бугре, и мать рассказывала, что в санатории этом раньше жила старая барыня, которая после революции сильно озлилась и все норовила какого-либо мужика или мужичку палкой ударить, а дочь ее, добрая плаксивая барышня, постоянно мать удерживала. Но однажды дочь зазевалась, и старуха помещица выбежала за ворота с палкой и ударила этой палкой мужика Володьку Сенчука, проходившего мимо из кабака, а тот, поскольку был пьян, развернулся да как врежет в ответ, тут из старухи и дух вон… Потом барышня куда-то уехала, а в доме организовали санаторий для рабочих из Димитрова. При санатории был большой яблоневый сад, куда Мария часто лазила, пока были яблоки, и кормилась этими яблоками, и домой носила. Тут же была церковь – ныне колхозный склад, рядом колхозный клуб и водяная мельница шумела, а река под бугром текла в другое село – Ком-Кузнецовское. По другую сторону тамбы был заказ, а за заказом село Поповка. Мария помнит, что очень давно, когда она была совсем маленькая, меньше брата Васи, а брат Вася еще лежал в люльке, как Жорик, а Жорика вовсе не было, мать и отец, одетые по-праздничному, веселые, взяли ее с собой в Поповку к дедушке и бабушке. Шли пешком сперва полем, потом через заказ. Пришли в какой-то большой двор, и из сарая вдруг выскочил поросенок. Мария испугалась и закричала, а мать взяла ее на руки и успокоила. У бабушки на тарелке лежали красные яички, потому что была Пасха. Бабушка сказала:
– Деточка, скажи «Христос воскрес», и я дам тебе яичко.
Но Мария испугалась и ничего не сказала, а бабушка все равно дала ей яичко. Это было давно. Больше Мария никогда не была у бабушки и не знает, то ли они с дедушкой померли, то ли уехали. С тех пор и отец помер, и голодно стало, и в голодное это время брат Вася подрос. Сначала был он веселый, ласковый, Мария только с ним время и проводила, потому что у сестры Шуры, брата Николая и матери были свои дела. Но потом у Васи стал увеличиваться живот, а ножки сделались очень тоненькие, и он больше сидел, чем ходил. Переступит раз-другой на печке и садится. И стал он угрюмым, злым. Щипаться у него сил не было, так он кусался. Но не всегда – когда поест что-либо, опять ласковый становится. Мария не хотела брать его с собой просить, но сестра Шура сказала:
– Бери, у него вид болезненный, больше подадут.
Мария не стала спорить с Шурой, та за споры и побить может, но когда пришли к чайной, Васю на крыльце оставила, в уголочке на лавочку посадила, с себя платок сняла и ему лицо укутала. Подали на сей раз хорошо, хоть и испугали два раза – тот городской и бригадир. К тому же бригадир отнял хлеб, поданный городским. Однако и без того набралось – и корок хлебных, и семечек, и леденцов несколько, и главное – кусочек сала. Вышла Мария на крыльцо, а брат Вася так же, как оставила она его, сидит, словно спит, но не спит, а смотрит, глаза открыты,
– Пойдем, Вася, – сказала Мария, – поздно уже, ночь.
– Не хочу, – говорит Вася, – далеко идти, лучше здесь до утра посидим, притулись до меня, Мария, теплей будет.
– Глупый ты, – говорит Мария, – да тебя отсюда прогонят. А в хату придем, поедим, что я выпросила, может, и мать что даст или сестра Шура.
– Что ты выпросила? – спрашивает. – Дай мне хлеба, а то не дойду.
– Да я, Вася, кое-что и послаще выпросила, – с гордостью говорит Мария и показывает сало.
Вася хвать сало и целиком в рот запихал, весь кусок.