Псевдо
Шрифт:
Я задрожал. Не могу выносить своего настоящего имени. Прямо сразу чувствую себя загнанным в угол.
Осторожность. Я молчал.
— Наша область гордится тем, что принимает такого высокого гостя, — сказал зам по. — Мы благодарны Вашему высочеству за все, что Вы соблаговолите сделать для департамента Лот, и обещаем сохранить Ваше инкогнито. Обязуемся заткнуть глотку комиссару Отченашу. Он запросил центральную базу данных и установил, что настоящее ваше имя — Пехлеви. Дело, наверно, было в простой опечатке…
— Это не опечатка, а клевета! Черт возьми, меня зовут не Пехлеви…
— Конечно, конечно…
— Просто они допрашивали меня с тестами
— Можете рассчитывать на нашу скромность. Но когда комиссар Отченаш понял, что оскорбил родственника Его величества шаха Ирана, инкогнито проживавшего в Каньяк-дю-Коссе, у него был ужасный нервный шок…
Я слетел со стула. У меня тоже есть свои достойные чувства! То есть, блин, я хочу сказать, у меня тоже ость чувство достоинства! Черт, я хочу сказать, что у меня достоинство, как у любого дерьма.
— А-а-а-а-а…
Такого вопля человеческой боли в Дании еще не слыхали.
— Я не Пехлеви! У меня с шахом Ирана ничего нет общего! Я не шах Ирана, я с ним рядом не стоял! Может, я и псих, но хоть знаю, что шах Ирана — это не я!
Я убедил их, и они вышли на цыпочках, чтоб не нарушить мое инкогнито. Я еще немного поорал, потому что надо было убедиться, что я не шах Ирана.
Не получилось. Потому что шах Ирана — это тоже я.
Ажар ползал взад и вперед, пытался пройти сквозь стены. Чтоб он меньше мучился, мы с Анни выпили по несколько капель валерианки. Настойка валерианы — успокаивающее, и в восемнадцатом веке, когда еще не было равновесия террора, его прописывали чувствительным душам.
Это невероятные домыслы представителей департамента Лот насчет меня плюс мои уклончивые, вертлявые ответы, отказ открыть свое настоящее имя, которое они явно подозревали, судя по их косым улыбкам, вызвали у меня в следующую ночь пытку осознания. В два часа ночи я вдруг все понял, а это хуже всего. Я схватился за телефон и разбудил доктора Христиансена:
— Доктор, это подло. Теперь я знаю, отчего у меня все эти страхи, недержание мочи, угрызения совести и отказ от наследственности. Я — еврей, доктор! Отсюда ненависть к себе и расизм по отношению к себе же. Отсюда цепное напяливание разных личин и выдумывание личностей, не давших миру Христа и, следовательно, не навлекающих преследований и злобы христиан, которые не могут простить, что им навязали Иисуса со всеми его заповедями, моралью, достоинством, великодушием, братством и вытекающим подчинением. Дело не в том, что я онанист, а в том, что я еврей!
— Не морочьте мне голову посреди ночи! — завопил на иврите доктор Христиансен, потому что вздымавшая меня волна страха множила против меня факты из прошлого и неопровержимые доказательства, Израиль бросал на штурм меня отборные войска, и не было на земле ни единого еврея, которому бы не грозила правда и общая участь. — Не морочьте голову, Павлович — это чисто югославская фамилия, я предоставляю вам потрясающую возможность жить в Копенгагене за счет вашего
— Да здравствует Франция! — заорал я, потому что одному стыднее.
— Я скажу вам больше. Вы самый чуждый расизма и самый разумный сукин сын из всех, кого я когда-либо лечил от здравомыслия, и это ставит перед вами два миллиарда мелких проблем. Можете одеваться. Больше вам не удастся быть как бы вроде чем-то: одежда — тоже доказательство.
И он бросил трубку.
Я сказал Анни слабым и безнадежным голосом:
— Он сказал, я нормальный.
— Ну и ладно, ведь быть нормальным — это ненормально…
— Но он отказывается мне помогать.
Анни — девушка из департамента Лот, она прочно стоит на земле, и иногда это в ней сказывается, и тогда она вдруг в угоду своим крестьянским корням отказывается умирать и не сдаваться.
— Знаешь, Поль, а может, хватит? Две книги напечатаны, может, на эти деньги, плюс авансы от издателей, в Каньяке можно прожить. В Косее можно жить втроем на полторы тысячи франков в месяц. Не стоит так дергаться только ради написания третьей книжки… Вдобавок из отчаяния ты тоже уже все выжал, — сказала она.
И то правда, подумал я. Может, попробовать писать о надежде? Нет, отказываюсь впадать в банальность. Простовато как-то, несолидно.
Но надежда продолжала мучить меня, на то она и выдумана, и всю ночь я не мог сомкнуть глаз. А назавтра, как нарочно, случился знак.
Это было в «Геральд Трибьюн». Вот, кому надо — могу показать.
Из мюнхенского зоопарка сбежал волк, и нашла его на четвертой странице одна старушка. Когда прибыла полиция, старушка гладила волка по голове, а он лизал ей руку.
Трудно сказать наверняка, но, похоже, волки развиваются в правильном направлении. И старушки тоже. Или, может, старушка была сумасшедшая. С ними вечно что-то случается.
Я не верю в перевороты. Слова связаны круговой порукой, они становятся фразами, и выражение «пригрел на груди змею» вряд ли подразумевает, что змея потом выразит вам благодарность. Любовь — просто слою, которое хорошо звучит.
В тот вечер мы с Алиеттой долго совещались. Я еще не описывал вам Алиетту словами, ведь я хочу, чтоб она осталась со мной, а не запуталась в словах. Я сделаю одно-единственное заявление: у Алиетты такие глаза, как будто бывает первый взгляд.