Психическая болезнь и личность
Шрифт:
Но это больное сознание не сводится лишь к сознанию, охватывающему болезнь; оно обращается и к патологическому миру, структуры 75которого сейчас и нужно исследовать, дополняя таким образом ноэтический анализ ноэматическим.
1) Г-н Минковски занимался исследованием нарушений темпоральных форм болезненного мира. Он анализировал, в частности, случай параноидного бреда: больной постоянно ощущал угрозу надвигающихся катастроф, которые не могли предотвратить никакие предосторожности; эту неотвратимость он чувствовал постоянно, и, несмотря на то что несчастья, которого он страшился, так и не происходило, невозможно было доказать ему, что этого не случится в любой последующий момент. Итак, катастрофа, угрозу которой он ощущает, заключается в том, что он должен погибнуть, раздавленный отходами, трупами, мусором, отбросами. Между этим содержанием бреда и тревожной идеей катастрофической неотвратимости легко заметны характерные отношения: навязчивая идея «остатков» отражает неспособность больного понять, как вещь может исчезнуть, и почему то, чего нет, не может продолжать жить. Нагромождения прошлого для него не исчезают,
В своем бредовом хитросплетении эти две идеи, таким образом, обнаруживают значительное нарушение темпоральности: время больше не направлено вперед и останавливает свой ход прошлое накапливается, а единственно возможное будущее, которое открывается больному, может принести лишь уничтожение настоящего массой беспрестанно утяжеляющегося прошлого[67].
Каждое расстройство, стало быть, сопровождается специфическим изменением проживаемого времени 76. Бинсвангер, например, в работе «О скачке идей» 77охарактеризовал темпоральные нарушения маниакального существования так: время предстает здесь раздробленным, представленным отдельными временными промежутками 78, и, закрытое для прошлого и будущего, оно кружится вихрем — иногда скачками, иногда повторениями. Именно на основании нарушенной таким образом темпоральности должна появиться «бессвязность мышления» с характерным чередованием тематических повторений и скачущих, непоследовательных ассоциаций. Время шизофреника тоже скачкообразно, но его составляет неотвратимость Внезапного (Soudain) и Жуткого (Terrifiant), от которых больной ускользает лишь в миф пустой вечности; время шизофреника разворачивается, таким образом, между раздробленным тревогой временем и бесформенной, заполненной бредом вечностью[68].
2) Пространство как структура проживаемого мира может анализироваться сходным образом.
Иногда утрачиваются дистанции 79— как у бредовых больных, в лицах людей узнающих тех, кого они видели в другом месте, или у галлюцинирующих, слышащих свои голоса не в объективном пространстве, где располагаются источники звука, а в мифическом, некоем квазипространстве, где оси координат нечетки и подвижны: они слышат голоса преследователей здесь, рядом, вокруг, внутри, и одновременно располагают их за стенами, пределами города и границами 80. Прозрачное пространство, где каждый объект имеет свое географическое место и где сходятся перспективы, заменяет пространство непроницаемое, где объекты смешиваются, приближаются и отдаляются в непосредственной подвижности, перемещаются без движения и в конечном счете сливаются в горизонте без перспективы; как говорит г-н Минковски, «ясное пространство» заволакивается «темным пространством», пространством страха и ночи, или, скорее, вместо того, чтобы четко разделяться, в болезненном мире они накладываются друг на друга[69] 81.
В других случаях пространство становится жестким и распадается на отдельные фрагменты. Объекты утрачивают свое свойство включенности, позволяющее использовать их; они являют себя в странной полноте, отрывающей их от контекста, и предстают изолированно, вне реальной или виртуальной связи с другими объектами; инструментальные отношения исчезают. Г-н Роланд Кун 82изучал в этом контексте «бред фаниц» у некоторых шизофреников: важность границ, пределов, стен связана с тем, что в случае отсутствия внутреннего единства вещей они должны ограждать, закрывать и защищать, т. е. поскольку эти вещи «не держатся» вместе, их необходимо защищать извне и поддерживать единство, которое им не присуще. Объекты утрачивают свои связи, а пространство — свою связность, как у больного, постоянно рисовавшего план фантастического города, бесконечные укрепления которого защищали лишь агломерат безликих зданий. Смысл «инструментальности» исчезает из пространства, мир Zuhandenen 83, как сказал бы Хайдеггер, для больного является не более чем миром Vorhandenen 84.
3) Существует не только пространственно-временная среда — Umwelt 85, которая несколько изменяет свою экзистенциальную структуру в процессе болезни, но и Mitwelt 86— социальный и культурный мир. Другой больше не выступает для больного партнером в диалоге, соучастником в деятельности, и больше не явлен ему на фоне социальных импликаций, но утрачивает свою «социальную» реальность и становится в этом опустошенном мире Чужим (Etranger). Это радикальное изменение связано со столь же частым синдромом «символической дереализации другого» — чувством чуждости языка, системы экспрессии, тела другого: больному сложно достигнуть уверенности в существовании другого. Негибкий, отдаленный межличностный мир, в котором явленные вещи застывают, значение приобретает тотальное равнодушие вещей, а символы запутаны, словно головоломки, — это ригидный мир психастеников и большинства шизофреников. Больная г-жи Сешехэ описывает одно из первых ощущений ирреальности следующим образом: «Я находилась в патронате и вдруг заметила, что зал огромен и освещен ужасным светом… Ученики и наставницы казались марионетками, которые беспричинно и бесцельно передвигались… Я слышала разговоры, но не понимала слов. Голоса казались мне металлическими, лишенными тембра и выразительности. Иногда слово отрывалось от этого ансамбля. Оно резко и абсурдно повторялось в моем мозге». Ребенок испугался, и наставница пытается успокоить его: «Она мне мило улыбается… Но эта улыбка, вместо того,
Постоянно изменяющийся мир галлюцинаторного бреда существует и на другом полюсе патологии: смятение всегда возобновляется псевдопризнанием, где любой другой является не другим, но большим Другим 87, постоянно встречаемым, постоянно преследующим и постоянно возникающим: единосущное присутствие в тысячах лиц ненавистного человека, обманывающего и убивающего, мучающей женщины, замышляющей великий заговор смерти. Любое лицо, будь оно чужим или родным, лишь маска; любая речь, ясная или непонятная, лишь укрывает смысл — маска преследователя и смысл преследования.
Маски психастении, маски галлюцинаторного бреда: в однообразии первых исчезает разнообразие человеческих лиц, и именно за бесчисленными образами вторых обнаруживается единство, устойчивость и тяжесть неумолимого смысла, бредовый опыт галлюцинирующего.
4) Наконец, болезнь может затронуть человека в его индивидуальной сфере, где развертывается опыт собственного тела. Тело в этом случае перестает быть центром референции, вокруг которого пути мира раскрывают свои возможности. Одновременно искажается присутствие тела в горизонте сознания. Иногда оно уплотняется до такой степени, что оборачивается тяжеловесностью и неподвижностью вещи, оно изменяется в своей объективности, в рамках которой сознание больше не может признавать тело: тело переживается не иначе как живой труп (cadavre) или инертная машина, и все его импульсы приобретают загадочный характер. Вот что говорила больная, наблюдаемая г-ном Минковски: «Раз в два дня мое тело твердое как дерево. Сегодня оно плотное, как эта стена, а вчера у меня все время было впечатление, будто оно — словно черная вода, чернее этой трубы… Совершенно черная, пенисто черная, как грязь… Мои зубы толщиной с перегородки выдвижного ящика… Кажется, что мое тело плотное, скользкое и склеенное, как этот паркет»[71].
Иногда гипертрофированное осознание тела с его пространственностью и плотностью, включающей проприоцептивные переживания 88, может настолько изнурить себя (s'extenuer), что становится не более чем осознанием бестелесной жизни и бредовой уверенности в бессмертном существовании; мир собственного тела — Eigenwelt 89— кажется лишенным своего содержания, и эта жизнь, являющаяся не более чем сознанием бессмертия, угасает в медленной смерти, к которой оно движется через отказ от всякой пищи, всякого ухода за телом, всякой материальной озабоченности. Бинсвангер наблюдал Эллен Вест — больную, у которой мы можем обнаружить расстройство Eigenweltи одновременное разрушение форм интеграции с миром 90. Она больше не признает того модуса существования, который располагает ее внутри мира, ориентируется и движется лишь по прочерченным в пространстве виртуальным ориентирам; она более не способна прочно «стоять на ногах», разрывается между желанием взлететь, парить в возвышенном ликовании и навязчивой боязнью быть поглощенной грязной землей, которая давит на нее и парализует.
Между кратковременной радостью движения и обволакивающей тревогой крепкое и устойчивое пространство телесного движения исчезает, мир становится «немым, ледяным и мертвым»; больная грезит о своем теле как о грациозно подвижном и легком, хрупкость которого освобождает от всякой материальности. Именно на этой основе возникает психоз и проступают симптомы (боязнь пополнеть, анорексия, эмоциональное безразличие), которые будут управлять эволюцией болезни в течение более чем тридцати лет — до суицида[72].
* * *
Можно попытаться свести этот анализ к историческому и задаться вопросом, не является ли то, что мы называем миром больного, лишь произвольным отрезком в его истории или, по меньшей мере, предельной точкой, в которой завершается его эволюция. Действительно, если Рудольф 91, больной Роланда Куна, в течение многих часов оставался рядом с трупом своей матери, будучи еще маленьким ребенком и не зная значения смерти, то не это является причиной болезни. Продолжительное соприкосновение с трупом смогло войти в поле смыслов с последующей некрофилией и, в конечном счете, попыткой убийства, лишь поскольку возник мир, в котором смерть, труп, окоченевшее и холодное тело, застывший взгляд наделялись определенным статусом и смыслом: необходимо было, чтобы этот мир смерти и ночи занимал особое место перед лицом мира дня и жизни и чтобы переход от одного к другому, некогда вызвавший у Рудольфа столько восхищения и тревог, еще завораживал до такой степени, чтобы он захотел приблизиться к нему посредством соприкосновения с трупами и убийства женщины[73]. Это не болезненный мир объясняется исторической причинностью (я понимаю ее как психологическую историю), а последняя возможна лишь потому, что этот мир существует: именно он обеспечивает связь следствия с причиной, предшествующего с последующим. Но надо бы прояснить это понятие «болезненного мира» и то, что отличает его от мира, сконституированного нормальным человеком 92. Несомненно, феноменологический анализ отказывается от априорного разграничения нормального и патологического: «Надежность феноменологического описания не ограничена оценками нормальности или аномальности»[74]. Болезненность открывается в процессе исследования как фундаментальный характер этого мира. Действительно, именно мир, его воображаемые, даже фантастические, формы, неясность всех перспектив интерсубъективности характеризует «личный мир», idios kosmos; и Бинсвангер, говоря о безумии, вспоминает слова Гераклита о сновидении: «Для тех, кто бодрствует, общим является один и тот же мир; во сне каждый возвращается к своему собственному (миру)»[75].