Психофильм русской революции
Шрифт:
Утром проснешься голодным и мечтаешь о том, как пойдешь в лавку купить французскую трехкопеечную булку, которая при керенщине стоила уже полтора рубля, а при большевиках - четыре. И какою вкусною она казалась в мечтах! Грезы о съестном занимали в психике огромное место. В фантазии рисовались блюда старого режима, и о них было столько разговоров! Вся Россия переживала «Сирену» Чехова. Обед в кухмистерских стоил три рубля, был невкусен и скуден, а сервировка примитивна.
Мне как врачу приходилось исследовать интеллигентных больных и раньше бывших нарядными женщин. Их белье было до крайности грязно, а тело издавало нестерпимый запах.
В комнате было холодно, и, ложась в постель, я наваливал на себя сверху
Однажды я сидел за своим столом, заваленным книгами, и занимался. На краю стола, между книгами, стояла тарелка с халвой, которую я купил себе как лакомство. Внезапно я услышал шорох и, обернувшись в сторону тарелки, увидел, что в растаявшей халве застрял мышонок. Он так и захлебнулся в липкой массе. В старое время, при царском режиме, я брезгливо выкинул бы всю халву. Теперь брезгливость была буржуазным предрассудком. Я вытащил мышонка и выкинул его на улицу, а халву с удовольствием съел.
Бывали у нас во врачебной компании скромные, убогие пирушки, где царская водка все больше заменялась самогоном.
Керенщину я выдержал без особых для себя инцидентов.
В Киеве постоянно делались регистрации врачей. На одну из таких регистраций во время украинцев явился и я. Какой-то хам обратился ко мне на хохлацком жаргоне. Меня взорвало, и я стал отвечать ему по-английски. Вышел скандал, и я потребовал переводчика.
Заедали мелочи жизни, а на заседаниях домовых комитетов квартиранты грызлись между собою.
Настоящим образом революция задела меня при вторжении первых большевиков. 10 февраля 1919 года я работал, по обыкновению, в лаборатории госпиталя за микроскопом и собирался в обеденное время идти к себе на квартиру. В шесть часов у меня была университетская лекция, которую я читал в аудитории госпиталя. Но случилось так, что в этот день ввиду наступления масленицы наши врачи задумали устроить в складчину блины, и потому я не пошел домой.
Мы сидели за блинами, пили самогон, закусывали селедкой, и было довольно оживленно. В разгар блинов в комнату вбегает моя лабораторная сестра Соломонова и говорит, что с моего двора через чужой телефон передали, что за мной пришли солдаты, чтобы вести меня на расстрел, и чтобы я домой не возвращался. В те времена люди еще спасали друг друга, и мой друг профессор, узнав об этом, предупредил меня. Пришлось «смыться». Сейчас же я получил предложение от своих друзей скрываться у них. Как травленый зверь, не зная, выследили ли меня, я задним ходом скрылся и прошел благополучно по улицам. Три дня я не смел показать и носа на улицу. Потом мне сообщили, что распоряжение об аресте исходило от самостоятельной группы, в которой, видимо, были санитары из бывшего моего госпиталя. Когда через три дня Таращанская дивизия ушла из Киева, я вернулся в госпиталь.
Так погибли многие мои знакомые, предаваемые прислугой или своими служащими.
Во время большевиков я держал связь со многими скрывавшимися офицерами, в том числе с генералом Федором Сергеевичем Рербергом, раньше командовавшим армией. Мы мечтали попасть к добровольцам, и, как только они вошли, генерал получил назначение, и я попал к нему сначала членом комиссии по расследованию дел чрезвычаек, а затем, когда он начал формировать 7-ю кавалерийскую дивизию, я поступил врачом Кинбурнского полка. Когда генерал Рерберг был назначен начальником тыла Киевской области, я получил назначение врача штаба тыла на правах корпусного врача, оставаясь в то же время врачом Кинбурнского полка и 7-й дивизии. Когда в Киев прибыла комиссия при Главнокомандующем Вооруженными Силами Юга России генерале Деникине для расследования злодеяний большевиков, я был одновременно назначен ее членом и сразу погрузился в тяжелую, но интересную работу. Я работал и в полку и в штабе, а затем в комиссии.
военным агентом Делегации в Югославии полковником Базаревичем за № 993: она дает мне право говорить правду.
«Широкое образование известного в медицинском мире врача, выдающиеся административные способности, больший опыт двух предшествовавших войн превозмогли все неустройства исключительного времени и исключительной по трудностям для Белой армии работы. Столь необходимая врачебная помощь в частях, мне подчиненных, благодаря деятельному, богато просвещенному начальнику до последней минуты оставалась на должной высоте... Пытливый ум психиатра в связи с незаурядным мужеством в моменты боя заставлял каждый раз находить ученого доктора медицины в самых передних линиях с винтовкою в руках (положения, из которых он выходил неизменно в числе последних, зачастую пролагая себе путь штыком и пулею). Многократно присоединялся с разрешения ближайшего начальства к передовым разъездам или дозорам, идущим на самую рискованную разведку... Так было во время русской Гражданской войны. То же было и в русско-японскую войну 1904-1905 годов. Не изменяется характер деятельности и в дни Великой войны 1914 года».
Не надо думать, что вся революция состоит из событий крупных. Мелочи жизни играют свою роль и переплетаются с событиями исторического значения. Когда мы уже висели на отлете из Киева в ноябре 1919 года, я отлично сознавал, что вся дореволюционная жизнь кончена. Главное, чем я жил до революции, была научная работа.
У меня была великолепная лаборатория и библиотека в моем санатории у платформы Чубинской. Такая же прекрасная агрономическая библиотека была и у моего отца в имении в версте от меня.
Когда ограбили мой госпиталь, я выехал в Киев и вывез с собою самые лучшие приборы, такие как микроскопы, электрические приборы и проч. Но все мои коллекции и огромная часть аппаратуры осталась там. Взял я и кое-какие вещи, в том числе великолепную виолончель, подлинного Страдивариуса. Был со мною и полный комплект одежды старорежимного образца: фрак, смокинг, сюртук и проч. Теперь, при но -вом порядке, это, конечно, были атрибуты отжившего, и можно было смело сказать, что они никогда больше не пригодятся. Научные приборы я перевез в физиологическую лабораторию, где работал, а домашние вещи были в комнате, которую я снимал.
За несколько дней до отхода из Киева я отдал два своих цейсовских микроскопа на сохранение своим ученицам-медичкам. Если бы я вернулся, я получил бы их обратно, если нет, все же они будут в хороших руках. Ведь микроскоп, с которым я работал всю жизнь, становится как бы частью самого ученого.
А вот на комплект старорежимной одежды я иногда поглядывал с насмешкою. И однажды, когда во двор вошел татарин, скупавший старые вещи, я спустил ему за гроши эти на самом деле новые и хорошие вещи. Чтобы не напоминали о старых временах. Теперь ведь наступает век пиджачка с его демократической физиономией.
Когда я сказал татарину: «Бери, ведь все равно через неделю здесь будут большевики, а при них это не нужно», татарин весь сжался и тревожно спросил: «Как, неужели придут большевики?». И купил комплект буржуазных предрассудков.
Более всего мне было жаль расстаться с моим верховым конем, который на Мазурских озерах нащупал у Гольдапа своими ногами брод и вывел меня с транспортом раненых на 58 подводах и половиною дивизионного лазарета из окруженного города. Коня купил у меня за 600 рублей мой «придворный» поставщик Берко и обещал лелеять его.