Психология Эдгара По
Шрифт:
Припомним положение Пьера Безухова в «Войне и мире» графа Толстого, когда он сидит на станции, после разрыва с женою, один со своим едва еще воспринятым горем, и внутренняя скорбь, внутренняя мука представляются ему свернувшимся с нарезов винтом, с болезненною медлительностью вращающимся все на одном и том же месте. Мы имеем перед собою два весьма аналогичные между собою внутренние состояния, силящиеся выразиться в каком бы то ни было, хотя бы и неопределенном внешнем представлении, облечься в какую бы то ни было внешнюю оболочку. В первом случае, оболочка эта приносится из мира слуховых впечатлений, во втором – из мира видимого. В обоих случаях основною темою является круговращательное движение. Это очень понятно. В душе того и другого героя внутреннее мучение не представляет психического покоя, психической неподвижности, – состояния удрученности, как говорим мы. Совершенно наоборот психическая деятельность, психическое движение производится быстро, со страшною энергиею. «Колебания мысленного, психического маятника» совершаются с страшною силой и поражающею быстротой; но нет перемены места, нет движения ни вперед, ни назад, потому что нет перемены представлений, нет перехода
«Слившись в общем шуме – продолжает рассказчик, – слуховые впечатления мои прекратились; однако я продолжал еще видеть. Но в каком страшном преувеличении представлялось мне все видимое! Я видел губы одетых в черное судей. Они представлялись мне совершенно бесцветными – белыми, как бумага, на которой пишу я эти слова, и узкими до невозможности; как будто бы они сузились и сжались от жесткости, от непреклонного решения, от непобедимого равнодушия ко всем страданиям человеческим. Я видел, как губы эти двигались, как будто бы с них срывался еще приговор, решающий мою судьбу. Мне казалось, что я вижу, как они произносят отдельные слоги моего имени, и я трепетал, не слыша звуков, которыми сопровождалось бы это движение».
Опять замечательная роскошь психологических деталей, замечательная верность психологического наблюдения, замечательная полнота психического переживания! Губы ссохшиеся и жесткие от сухого и жесткого приговора, по крайней мере, представляющиеся такими! Почему известному роду психических действий придаем мы характер жесткости и сухости, могущий, разумеется, принадлежать только миру явлений материальных? Потому, что мы подмечаем некоторое сродство, некоторую аналогичность между впечатлениями, производимыми внутри нас соответствующими парами явлений, взятыми из каждого из этих различных миров. Нет сходства в явлениях, но есть сродство во внутренних отзывах, которые они производят внутри нас. Мы говорим напр.: «резкий звук» или «резкий цвет», хотя, разумеется, ни звук, ни цвет не могут нас резать; но внутренние чувства, производимые на нас различными сферами ощущения, представляются для нас сходственными между собою, и мы переносим аналогичность эту и на самый мир внешних явлений. Точно также говорим мы и о режущей скорби, и о «резком переходе от горя к радости», хотя в обоих случаях мы и не выходим из пределов внутреннего, психического мира, где всякая «резкость», разумеется, совершенно немыслима. В примере, нами выше представленном, совершается явление обратного рода. Приговор поражает сухостью своею и жесткостью, а под влиянием представления сухости и жесткости – в нравственном смысле – кажутся сжавшимися, ссохшимися, жесткими и сузившимися и самые губы судей, только что произнесшие этот приговор. В этом проявляется влияние нравственного состояния нашего на характер, определенность и окраску внешних ощущений наших. Во всех ощущениях наших всегда и во всяком случае большую или меньшую роль играет фантазия наша; а фантазия, несомненно, находится в вечной зависимости от нравственного нашего настроения. Мы всегда различным образом воспринимаем один и тот же предмет, но подстрекаемая помимо сознания нашего памятью фантазия всегда придает им одну и ту же установившуюся в нас прежнюю окраску; забудемся мы или достигнем искусственного забвения, и предметы представляются уже нам в другом свете.
Но, останавливаясь на всех психологических деталях прелестного рассказа этого, мы никогда не кончили бы нашего по необходимости краткого очерка психологии Эдгара Поэ, а потому, отсылая читателей к художественным воспоминаниям несчастной жертвы инквизиторской злобы, мы перейдем к рассмотрению другого небольшого рассказа нашего писателя – «Сердце-обличитель». Здесь мы имеем перед собою рассказ преступника, убийцы. Но это не исповедь, а скорее апология. Убийца во что бы то ни стало стремится доказать, что страшное преступление, как ни бесцельно было оно в действительности, совершено им, однако, совершенно обдуманно, в состоянии полного сознания своих действий и намерений, без всякой примеси временного или постоянного помешательства.
«Правда, я нервен, поразительно нервен, и всегда был таковым; но почему же должен я непременно быть сумасшедшим? Болезнь обострила мои чувства, но не расстроила их, не притупила. В особенности тонко развито во мне чувство слуха. Я ясно слышал все, совершающееся на земле и на небе, а порою даже и в аду. Как же мог бы я быть сумасшедшим? Прислушайтесь только, как разумно и спокойно могу я передавать весь ход события».
Таков субъект рассказа.
Преступление заключается в том, что без всякой видимой или даже воображаемой причины герой наш убил старика, с которым приходилось ему жить в одних комнатах. «Страсти тут не было никакой, равно как и ненависти. Я любил даже этого старика. Он никогда не делал мне зла, никогда не оскорбил ни одним словом. Золото его не соблазняло меня. Кажется, искушал меня его глаз. Да, именно глаз, именно так это было. Один из глаз его был совершенно как у ястреба. Всякий раз, как взор его падал на меня, кровь во мне останавливалась; и таким образом, постепенно, исподволь решился я убить старика и освободить себя от его невыносимого взора».
Таково преступление. В чем же теперь будет состоять наказание? Длинный и тоже важный в психологическом отношении рассказ о том, как именно совершено было преступление, мы оставляем в настоящем случае в стороне. К психологии преступления вернемся мы немного позже; теперь остановимся на психологии наказания – психологии внутренней Эвмениды.
Мы говорили уже выше о зависимости характера ощущений от нравственного состояния воспринимающего субъекта. Мельник спит при шуме мельничного колеса и просыпается только, когда
Подобное тому совершилось и с героем рассматриваемого нами рассказа, когда он наконец вошел ночью в комнату старика, чтобы приступить к безумному своему преступлению.
«То, что вы почитаете безумием, было только изощренностью чувств. Не говорил ли уже я вам об этом? Глухой мерный подавленный шум достиг до моего слуха, подобный стуку часов, завернутых в плотную материю. Этот стукузнал я немедленно. Это было биение сердца старика. Оно увеличило мое бешенство, как бой барабана увеличивает храбрость солдата… Стук этот, говорю я, становился с каждою минутою все сильнее и сильнее. Поймете ли вы меня теперь? Я говорил уже, что я нервен, и говорил совершенную правду. Теперь, в полуночное время, в роковом молчании старого дома странный стук этот наполнил меня невыразимым ужасом. Еще несколько мгновений сдерживал я себя и оставался спокоен. Но стук становился сильней и сильней. Мне казалось, что сердце готовится лопнуть. Новый ужас и страх овладели мною. Мне казалось, что стук этот может быть услышан соседями. Тогда все бы пропало. Последний час старика пробил. С криком открыл я фонарь и бросился в комнату».
Труп старика был разрезан на части и спрятан под полом так хорошо, что не сохранилось никаких следов преступления. Через несколько дней явилась полиция для производства обыска и, разумеется, ничего не могла найти, удовлетворившись заявлением, что старик просто-напросто отлучился на несколько дней.
«Производившие обыск совершенно успокоились. Манеры мои убедили их. Я чувствовал себя замечательно хорошо. Полицейские уселись со мной (в той комнате, под полом которой спрятан был труп) и разговаривали о посторонних вещах, а я весело вторил их разговору. Но через несколько времени я почувствовал, что бледнею, и начал желать их ухода. Голова моя болела, в ушах раздавался какой-то шум; а они все продолжали сидеть и все еще разговаривали между собою. Шум сделался сильнее; он начал принимать определенный тон ( определенную окраску). Чтобы освободиться от страшного ощущения, я смелее начал вмешиваться в разговоры. Но шум все продолжался и становился все более явственным, так что я убедился, что он совершается не только в моих ушах».
Проходит еще несколько минут; шум становится еще более явственным, еще более определенным. Безумный преступник уже узнает в нем то же самое тиканье завернутых в вату часов, которое так потрясло его в минуты, предшествовавшие убийству; ему слышится мерный и учащенный стук сердца убитого. Мучительное состояние его достигает своего апогея, а стук сердца гремит все сильнее и сильнее.
«Боже мой! что еще оставалось мне сделать? Я двигал стулом, на котором сидел, и намеренно шумел им; но стук сердца заглушал этот шум и увеличивался в бесконечность… Может ли быть, чтобы они не слыхали его?.. Боже всемогущий! Нет, нет! они слышат, они подозревают, они знают, – они притворяются… А стук становился все громче, громче и громче…
– Негодяи! воскликнул я: – не притворяйтесь больше! Я сознаюсь в преступлении! Поднимите эти доски! Здесь, здесь! Это стук его ужасного сердца!»
В психическом отношении этот стук сердца – те же кровавые пятна, которые по прошествии годов мерещатся леди Макбет, скорбящей о том, что «все воды океана не в силах вымыть этой маленькой ручки» и «все благоухания Аравии не могут заглушить запаха крови». Много психологически общего с страданиями героя рассмотренного нами рассказа представляют нам долгие внутренние мучения Раскольникова в «Преступлении и наказании» Достоевского. И тот, и другой находятся только под гнетом внешних, воспринятых ими впечатлений; и тот, и другой переживают почти одну и ту же мучительную психозу; и тот и другой не в силах освободиться от давящего их представления, но ни у того, ни у другого не пробуждается еще голос совести в нравственном значении этого слова. «Гнет этот сильнее меня», говорят они в конце концов и, признавая себя побежденными, отдают себя в руки правосудия, потому прежде всего, что не могут больше молчать.