Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение
Шрифт:
— Теперь мы с вами поговорим! Кайся!..
И плеснул. Тот завопил и кинулся в драку. Да ничего не вышло: Алесь, голый, выскочил во двор, стукнул дверью и задвинул засов. Кое-как договорились о мире.
Потом читали на сене, отворив ворота риги, чтобы было светлее, и хрупали сочные, мокрые сегодня яблоки.
— Послушай. Только кусочек, — сказал Толя.
И прочитал. Из той самой растрепанной книги Толстого. Что-то о том, помнится, что каждый человек должен мозолями зарабатывать свой хлеб, о счастье стать рядом с теми, кто кормит и одевает людей, о радости
— Гоголь все-таки лучше, — так или в этом роде сказал Алесь, кивнув на раскрытый перед ним толстый том.
Тогда Толя сел на сене. Молчал, грустно глядя куда-то вперед… Потом заговорил:
— Вот ты мне — брат, мама нам — мать. А кто нам Иван?.. Я учусь, а он, всего на три года старше меня, работает, чтоб у нас с тобой был хлеб. Он нам прямо вроде ничего не говорит… Да я и сам понимаю, что думают о тех, кто богаче, бедные. А правда всегда на их стороне. И коммунисты так говорят. Вот и у Толстого об этом. И я тебе не для шуточек это прочитал… Мне уже все осточертело!..
Он помолчал, поглядел на свой лад куда-то в грустную даль и вконец смутил Алеся совсем неожиданным и даже страшным выводом.
Обоих мать учить не сможет. Не вытянет ни хозяйство ее, ни здоровье. Одному из них учиться — что это даст? Он, например, не хочет разлуки… Да и вообще — не в этом суть… А учиться им можно и дома, самим, и об этом тоже написано в книге, которую он уже второй месяц читает — одну.
Он не хочет разлуки…
Приехав на свои первые зимние каникулы, Толя удивил Алеся неожиданным и небывалым. Вечером, когда легли спать, Толя обнял его и как-то очень уж серьезно, щекоча дыханием ухо, шепнул:
— Как я рад, что приехал!..
Алесю было тогда просто неловко, а пожалуй, и смешно. Позднее же, когда он от бед своих сбежал в Толину городскую комнатку, хлопец и сам — как-то совсем по-новому — почувствовал, что такое разлука, встреча, дружба.
«Подростками мы взрослеем так же, как растем, очень быстро, — думал, покачиваясь на возу, пленный. — А ты, — он снова улыбнулся далекому брату, — ты хотел, чтоб я повзрослел прямо-таки сразу. Все пришло в свое время — и зрелость, и новые расставания…
Что ж, недолго уже осталось ждать, пока мы с Бутрымом подсоберем хлеба и подадимся туда, где кончится она — горчайшая из наших разлук. Теперь моя очередь прийти домой. И я — приду!..»
Ну, а Толя пришел к Алесю раньше.
Вторым письмом. За три дня до того заветного вечера, когда они с Владиком решили уходить…
Прочитав это письмо с той же жадностью, что и первое, Алесь задумался, а потом показал его Бутрыму.
Был вечер, солнце уже зашло, они стояли возле своей штубы, за оградой, где толклось еще несколько товарищей, которым тоже, хоть они устали, еще не хотелось в пыльную духоту, на скрипучие жесткие нары.
Стоя лицом к проволоке, Бутрым медленно читал про себя, пошевеливая сухими, бесцветными губами. Когда взгляд его по фиолетовым строчкам дошел до последних слов: «Твой
— Ну что?
— Г. . ., — спокойно ответил Бутрым.
Алесь почувствовал, как все похолодело внутри. Правда, сразу же мелькнула успокоительная мыслишка, что Владик мог ляпнуть просто так, к слову. Ведь они же еще пастушками, каждый на своем выгоне, и сами так говорили и слышали по сто раз на день. Но мысль эту сразу же заглушили обида и злость.
— Так, значит, для тебя письмо моего брата — г. . .?
Таким тоном, на самой грани последних слов, после которых идет мордобой, Алесь за все свои двадцать три говорил чрезвычайно редко, а уж с Бутрымом — ни разу. Но этим он верзилу своего не удивил.
— Ишь ты, надулся! Я о том, что брат не советует тебе бежать. Что ж это он думает — с маминой печи, из-под женкиного одеяла, — нам с тобой тут сидеть у моря и ждать погоды? Дудки! Насиделись…
— Знает он, что говорит.
— Ну, так знай и ты. Хрен с тобой. А я уж как-нибудь…
Бутрым не кончил, может быть и не надумав еще, не решив с ходу, что тут делать, что говорить.
А Руневич и вообще умолк, все еще злой и обиженный, ушел в себя.
Молча направились в штубу, разделись, легли.
Повернувшись к стене, Алесь по привычке, но сегодня рассеянным, невидящим взглядом смотрел сквозь решетку на хмурое небо и шеренгу берез, которые о чем-то грустно, даже, в тон его мыслям, настороженно, тревожно, шептались.
Перед глазами у него стоят строчки:
«…И я и мама просим тебя: сам ничего не предпринимай… Жди скорого освобождения. Мы тут для тебя делаем все, что надо. На днях я послал в Москву, в Наркомат иностранных дел, просьбу, чтоб о тебе похлопотали…»
И горькие думы:
«Эх, Толя, Толя! Как ты все взбунтовал во мне, взбудоражил! Я тогда, на возу сена, видно, не случайно, а в каком-то предчувствии все вспоминал тебя. И тебя, и то твое решение — бросить гимназию, которое поначалу так взбаламутило мой мирок.
Постой!.. Неужто тебе и сейчас больше видно, чем мне? Тогда я, подросток, был прямо потрясен, в недоумении, а потом и рад и благодарен, что послушался.
Ну, а теперь? Что мне делать теперь?..»
Уже подошли те приподнято-тревожные дни, которых он так долго ждал, к которым готовился с самой зимы. Весной вместо воли, побега попал в штрафкомпани. Сегодня же на их пути стало это письмо, после которого снова настраивайся на ожидание…
А воля — вот она, за этим глупым ржавым железом на окне, за проволокой на столбах, за песком на дороге! Даже на этом песке, где он оставил первый свой след, — какое там! — даже здесь она, рядом с его нарами, только соскочить с них, уцепиться за решетку и хорошенько рвануть!..
А что будет дальше, за этой решеткой и проволокой?..
Что будет у той проволоки, над Бугом, перейти которую, ясное дело, потруднее, чем тут?..
— Ты, повернись сюда…
Это было сказано не словами, а неожиданным — он даже вздрогнул — прикосновением руки соседа к его плечу. Алесь повернулся.