Публичное одиночество
Шрифт:
(1992)
Я работаю.
Перестройка меня не изменила. Ни на что не изменилась моя точка зрения, ибо я никогда не работал и не снял ни одной картины для кого-то, кроме моего зрителя и себя. Я не снимал кино для того, чтобы получить премию или стать лауреатом. Не стремился понравиться в своей режиссуре начальству. Не обомлел от возможности делать то, что раньше было нельзя. У меня нет необходимости и желания набирать очки за счет того, чтобы как можно скорее сказать о том, о чем не успели сказать другие – ибо сейчас стало
То есть, грубо говоря, если мне не давали снимать Гончарова, это не значило, что я стал бы снимать «Малую землю»…
Мне от них – от кого бы то ни было наверху – ничего не надо. И то, что я говорю, – это точка зрения независимого человека. «Они» не могут на меня влиять, кроме как криминальным образом.
Я не верю советской власти, потому что вся история моих предков и страны говорит, что доверять ей нельзя. И я говорю то, что думаю: устраивает – хорошо, не устраивает – ваше дело… Но всякий раз, когда я высказываю свою точку зрения – это попытка достучаться до тех, кто наверху… (II, 25)
(1993)
Никто не может меня упрекнуть в том, что я когда-либо работал для партии, членом которой, кстати, никогда не состоял.
Власть над людьми мне не нужна, и я не рвусь к ней. Меня вполне устраивает мое место и интересует лишь власть над моими картинами, моими мыслями. Но я родился в этой стране, хочу здесь жить, и мне небезразлично, что происходит на моей Родине, потому я периодически позволяю себе высказывать свою точку зрения по разным вопросам… (I, 52)
(1994)
Я уверен, что из дома можно уезжать, когда все в порядке, а не когда беда… (I, 61)
(1994)
Надо каждый день работать. Это и есть то самое знаменитое русское делание…
Мне надоело с кем-то бороться. Я у себя дома, я на Родине, и мною движет только позитивное, созидательное начало. Я хочу строить это, я люблю это, я делаю это. И я хочу говорить только таким языком.
А быть втянутым на Васильевский спуск и смотреть, кто кого перекричит, или видеть Глеба Якунина, у которого под рясой звенят гранаты, и когда, прости Господи, он встает со стула, мне кажется, что он потянется за своим хвостом, – это… извращение. (I, 64)
(1994)
Я не могу и не хочу существовать в разрушительном режиме.
Мой жизненный принцип – созидание, давление. Вот почему одно из моих нелюбимых слов – «нет», а любимое – «да»…
У меня есть своя дорога, семья, друзья,
Я хочу быть частью здорового, сильного государства, которое имеет свою историю, глубокие корни в прошлом. Нашу страну тысячу лет скреплял определенный нравственный, религиозный ствол. Я не верю, что события семнадцатого года, да и всех последующих лет, включая нынешние, должны заставить нас забыть то, что любили и берегли наши предки.
Я надеюсь, что сам являюсь частью большого целого, именуемого тысячелетней Русью.
И мне, например, гораздо интереснее и счастливее живется в нынешнем российском бардаке и раздоре, чем в любой другой, даже самой благополучной стране. (I, 60)
(1998)
Если меня не любят, то на уровне каком-то генетическом. Это люди, с которыми я никогда не общался близко…
Но поговорите с теми, с кем я работаю. Любовь объяснять не нужно: просто люблю со всеми потрохами, мне приятно с тобой быть.
Нужно объяснять нелюбовь.
Я могу допустить, что не устраивает мое существование. Независимое, активное, иногда агрессивное.
Но я и не прошу никого меня любить.
Это моя жизнь, и никто не заставит меня жить по иным законам. (I, 70)
(1998)
Я никогда не претендовал на власть политическую. Она меня мало интересовала.
Вопрос в том, что дорога, по которой шел я с товарищами, дорога, которая, как мне кажется, естественная для России, постепенно становится единственно верной и для тех, кто раньше так не думал.
Не менял я маршрут и направление движения. Просто на нашу колею становятся люди, которые, поискав в других сторонах, пришли к выводу, что именно наши мысли, слова, поступки способны сегодня вывести страну из тупика.
Вот и все. (I, 71)
(1998)
В любой ситуации нельзя опускать руки.
К примеру, я люблю комфорт. Но, отслужив свое на Тихоокеанском флоте, точно знаю, если прижмет – могу спать сидя, стоя, могу есть любую гадость, могу вообще не есть. Главное – понять, что другого выхода нет, и необходимо что-то делать. Иногда жизнь надо принимать как данность, тогда будет легче…
Стоит мне подумать: может, надо бежать помедленней, как тут же мчусь еще быстрее.
Можно ли это назвать поиском трудностей?
Да, наверное, кто-то посчитает, что Михалкову не хватает в жизни приключений. Но, поверьте, с этим у меня все в порядке.
Вопрос в другом.
В известном смысле я перфекционист. Можно было в «Утомленных солнцем» обойтись без листьев? В принципе, да. Но я точно знаю: стоит не довести дело до конца – все. Потом всю жизнь буду на этом месте спотыкаться… (II, 30)