Публицистика 1918-1953 годов
Шрифт:
— Петровна!
Думаю, что недалеко были и мы от такой же Петровны.
Как черпали мы тогда наши познания о народе, о его «воле», о его душе? Помимо газет, вравших несудом, еще и посредством общения с народом, а общение это было, примерно, такое:
Поздней ночью, едучи из гостей или с какого-нибудь заседания на извозчике по улицам Москвы или Петербурга, спрашивали, позевывая:
— Извозчик, ты смерти боишься?
И извозчик машинально отвечал дураку барину:
— Смерти? Да чего ж ее бояться? Ее бояться нечего. Двум смертям не бывать…
— А немцев — как ты думаешь, мы одолеем?
— Как не одолеть! Надо одолеть.
— Да, брат, надо… Только вот в чем заминка-то… («Я умею говорить с народом!»).
И извозчик сдержанно подлаживал:
— Это верно. Вон у нас немец управляющий был — за всякую потраву полтинник да целковый! Прямо собака…
Чего же нам было надо больше для твердой уверенности, что «наш мужик мудро относится к смерти», что он непоколебимо убежден в победе, что он «Богоносец» и «чудо-богатырь»?
Раз, весной пятнадцатого года, я гулял в московском зоологическом саду и видел, как сторож, бросавший корм птице, плававшей в пруде и жадно кинувшейся к корму, давил каблуками головы уткам, бил сапогом лебедя. А придя домой, застал у себя Вячеслава Иванова и долго слушал его высокопарные речи о «Христовом лике России» и о том, что после победы над немцами, предстоит этому лику «выявить» себя еще и в другом великом «задании»: идти и духовно просветить Индию, да, не более не менее, как Индию, которая постарше нас в этом просвещении этак тысячи на три лет! Что же я мог сказать ему о лебеде? У них есть в запасе «личины»: лебедя сапогом — это только «личина», а вот «лик»…
Пришла революция. Нужно ли добивать лежачего, в тысячный раз напоминать, какую чепуху несли мы при сем примечательном случае?
— Чудо, великое чудо! Святая, бескровная! Старое, насквозь сгнившее рухнуло — и без возврата! Вот он, истинный Народ-Богоносец, которого спаивали, натравляли на погромы, держали в рабстве, — вот он, во весь рост!
Впрочем, я совершенно напрасно употреблял слова: «добивать лежачего». Где он, этот лежачий?
Трезвый «Богоносец» сотворил такое «чудо», перед которым померкли все чудеса, сотворенные им во хмелю. Толки о чуде оказались чудовищными по своей преступной легкомысленности. Старое повторилось чуть ли не йота в йоту, только в размерах, в нелепости, в кровавости, в бессовестности и пошлости еще неслыханных. Но вздор, пустяки! Мы ничуть не лежачие, мы и глазом не моргнули, в сущности, нам все Божья роса, мы долбили и долбим все то же, все то же!
Правда, мы немножко удивились: как же это так, — думали, что все дело кончится тем, что офицерам перестанут отдавать честь и что их вежливо попросят снять погоны:
— Революция, товарищ, а на вас погоны! Ведь это ужас! Ведь как же при этом пересоздать Россию и умирать в борьбе с немецким империализмом! Никак невозможно!
Думали, что и Нахамкес помирится на отмене чести, что «солдат-гражданин», «раскрепощенный» приказом № 1, на руках будет носить одного из авторов этого приказа, г. Соколова… Вышло не так: Нахамкес не помирился, Соколову этот самый солдат так ахнул ведром в голову, что он, как гласили газеты, «ниже пояса был залит кровью», а беспогонная Россия полетела в тартарары… Да что с того? Мы в сущности растерялись весьма мало. «Народ перешагнул через Духонина», и было уже вполне ясно, что он перешагнет и через Россию… Он и перешагнул… Но не беда! Будет «Третья Россия»!
Выйдешь, бывало, — летом семнадцатого года, — из усадьбы, пойдешь на деревню… На деревне сидит возле избы дезертир, курит и напевает:
— Ночь темна, как две минуты…
Что за чушь? Что это значит — как две минуты?
— А как-же? Я верно пою: как две минуты. Здесь делается ударение.
— Какое ударение?
— Обыкновенное.
— Ох, брат, вот придет немец, сделает он нам ударение!
— А мне один черт — под немца, так под немца!
За всем тем попробовали бы вы тогда заикнуться, что этот «революционный солдат»
«Мы свято верим в русский народ, в его революцию, в его победу! Сермяжный гражданин, отныне державный хозяин земли русской, крепко держит в своих мозолистых руках и священное революционное знамя, и винтовку!» — вот чем переполнены были тогда все эти «Воли народа», печатавшиеся на всех тех Собачьих Площадках и Вшивых Горках, где теперь стоят памятники Маркса, Свердлова, Урицкого.
Пройдешь, бывало, в сад… В саду караульщик передает слух, будто где-то возле Волги упала из облаков кобыла в 20 верст длиною, — «вириятно, эрунда, барин?» Кмужик, его приятель, в сотый раз, с упоением рассказывает ему свое революционное прошлое.
Он в 1906 г. полтора года сидел в остроге за кражу со взломом — и это лучшее его воспоминание, потому что в остроге было «веселей всякой свадьбы и харчи отличные». Он рассказывает: «в тюрьме обнаковенно на верхнем этажу сидят политики, а во втором — помощники этим политикам»; они никого не боятся, эти политики, «обкладывают матюком губернатора», а вечером песни поют мы жертвою пали; одного из них «царь приказал повесить и выписал из синода самого грозного палача»,но потом ему пришло помилование, и к политикам приехал «Главный Губернатор, третье лицо при царском дворце», только что сдавший «экзамент» на губернатора; приехал — и давай гулять с политиками: «налопался, послал урядника за граммофоном, и пошел у них ход, — губернатор так напитался, нажрался — нога за ногу не вяжет, так и снесли стражники в возок… обещал прислать всем по 20 коп<еек> денег, по полфун<та> табаку турецкого, по 2 ф<унта> ситного хлеба, да конечно, сбрехал…»
Вот что, бывало, видишь и слышишь весь день на деревне. Всяческой чепухи, истинно русской, и трагикомической и прямо жуткой, — ведь на каком страшном переломе была тогда Россия! — хоть отбавляй. И чепуха эта все росла, превращалась в злую и непроглядную тьму. То вдруг подобьет кто-то деревню «изничтожить» в церкви икону Николая Угодника, и деревня уже готова к этому, как вдруг поднимается — как раз на Ни-колин день, 9 мая — страшная метель, и деревня в ужасе бросает свою «революционную» затею. То скандал в церкви при пении «Яко до царя всех подымаем»: — «Как так до царя? Опять до царя»? — То внезапно появляется толпа мужиков в казначействе в городе: — «Мы за царскими деньгами: раз теперь царя нету, а деньги, говорят, народные, то, значит, они наши — вынимайте, считайте и делите всем нам поровну…» Было уже ясно, что «великая французская революция а-ля-рюс» все более получает вкус чисто пошехонской, доморощенной самогонки. Но каждый вечер получал я кипу газет… Как чудесно преломлялась в них подлиннаяроссийская жизнь — это я уже говорил. Там самогонка претворялась в чистейшее шампанское.
Теперь, кажется, все уже доделано. На полной свободе вышли все семь тощих коров, без остатка пожрали семь тучных и не только не стали оттого тучнее, но и сами подохли с голоду. Все казни египетские испытаны. И что же, в конце концов, ждет нас?
Опять твердят, что «все само собой образуется», и что, при нашей доброй помощи, при помощи «демократии», опять будет нечто чудесное… Третья, уже настоящая революция. Третья, свободная, прекрасная Россия…
Летом 1919 г. сидел однажды в Одессе один красноармеец на часах (да, сидел, они не стоят, а сидят на часах), сидел в красном бархатном кресле, играл затвором винтовки, поражал боязливо пробиравшихся мимо прохожих своей разломанной позой, картузом на затылок и сальными волосами, напущенными на мутно-неприязненные свиные глазки и просвещал своих товарищей, грызших семечки, тогда еще не дотла слопанные: