Пущенные по миру
Шрифт:
Эту военную кампанию ему предстояло вспоминать через много лет, но особенно тот случай, когда однажды вражеский снаряд чуть было не попал в расположение штаба, хотя взрыв раздался почти где-то рядом. В окнах крестьянской избы ураганной силой выбило все стекла, а ему прямо на сгибе осколком снаряда или стеклом слегка повредило сухожилие руки. И вот тогда его писарская деятельность закончилась на время лазаретом. Дело было как раз под Орлом, тогда всем фронтом мощно теснили на юг деникинцев, до этого они стремились захватить Москву.
И только через три месяца вновь стал в строй, и по мере быстрого
Война закончилась на Дону полным разгромом добровольческой белоказачьей армии, остатки которой бежали к морю… Именно тогда, в 1920 году, Фёдор, давно наслышанный о казачьей вольнице, о благодатном хлебном крае, впервые попал на Дон. Однако в то грозное и суровое время и там, в хуторах и станицах, привычный уклад жизни совершенно разладился, всё хозяйство пришло в страшное запустение и разор; попадалось множество развороченных и сгоревших домов. А по округе, поросшие бурьяном и сорняком заброшенные поля являли собой печальный и дикий вид. По всему бескрайнему степному раздолью из конца в конец гулял злой и шустрый астраханец, наводивший на людей ужас затяжной сушью…
С Гражданской войны Фёдор вернулся, когда ему было двадцать семь лет. После изматывающих фронтовых будней мирная жизнь виделась приманчивым сладким пирогом, хотя всюду нужно было приступать к налаживанию напрочь запущенного личного подворья и домашнего хозяйства. Первым делом Фёдор приобрёл молодую тёлку, завёл несколько кур к той паре, что водилась у матери. У зажиточного мужика Прохора Глотова занял в долг семян и посеял хлеб, овощные культуры на отведённом ему сельсоветом земельном наделе. Затем прикупил леса, чтобы с будущей весны срубить новую избу.
Мать любовалась хозяйственной хваткой сына и думала, что раньше он был не таким жадным до жизни, всё чего-то выжидал, а теперь стал зрелым мужиком. С войны с германцем, помнится, вернулся худой, молчаливый, это уже потом, освоившись немного дома, рассказывал, как после окружения попал в плен и был отправлен в Германию, где вкалывал на немецкого помещика. И понравилось, как тот на европейский лад хозяйничал, что всё у него спорилось и везде в хозяйстве был порядок: аккуратный обустроенный дом, надворные постройки…
А с междоусобицы пришёл – будто ему счастье привалило и он сейчас наделит им всех. Но потом опять о чём-то задумывался, уходил от матери в свою горницу, читал там газеты, которые брал в избе-читальне. И, конечно, его уединения родительнице пришлись не по душе: неужели дома надоело, и опять собирается куда-то податься, вместо того, чтобы думать о своём будущем. И матери хотелось вразумить сына.
Уже кряду несколько вечеров за ужином Ефросинья подступалась к Фёдору с одним и тем же назойливым вопросом:
– Что жа, Федюня, хорошо ты начал хозяйничать, любо-дорого смотреть, как рада, что ты жавой. А я уже быстро старею, сил прежних у меня осталось не бог весь сколько, не пора ли табе жаниться?
Сначала Фёдор медлил отвечать матери, при этом он стеснительно краснел, а потом лишь, раскуривая цигарку, понимая её заботу, с важным видом толково пояснял:
– Вот избу поставим, матушка, а там будет видно, подумаю, – и перед его задумчивыми глазами встал пригожий образ застенчивой Фени Пастуховой, которую он помнил совсем крохотной девчонкой.
Между тем мать продолжала раскручивать перед сыном свои заботные мысли:
– Твои однолетки уже, поди, все пожанились, хотя и многих в жавых давно нема. Царствие им небесное, сколько эта проклятущая война унесла миленьких соколиков, – покачала она при этом сокрушённо головой, и продолжала: – Слава тебе Господи, ты у меня хоть жавой. А как Богу молилась за тебя, Федя, кто бы знал! Почитай, сразу, как ты ушёл, так и молилась. Да, столько никогда не молилась. Да, никогда! – раздумчиво прибавила она. – Раньше, бывалоча, всё больше с ним ругалась, как тебя долго не было. Ну думала, что жа ты, Господь, ничего не деешь, не баешь, всё молчишь на мои скорбные и просительные молитвы? Покажи хоть разок свои добрые деяния по своему Писанию? Так и думала: а бы Федя мой жавой оставси, тогды усе ба церкви по Россее обошла, откланялась в ножки Богу-то. Каженный дён о тебе думала: ну всё, и последний пропал; таперяча одна осталась, и жить не хотела, умирать, ей-богу, собралась. И вот как ни ругалась с Господом-то, мои молитвы к нему не доходили, а как про Писание его вспомянула, так Он, прости меня, Господи, уберёг тобя…
За время долгой разлуки с сыном Ефросинья напрочь забыла, что Фёдор с трудом переносил упоминание о Боге. И пока он напряжённо выслушивал мать, у него медленно накапливался гнев, лицо краснело и терпение прорвало жгучее раздражение:
– Тьфу, сколько можно про Бога, держи его при себе! – выкрикнул сын. – Что-то твои молитвы отца не уберегли? – Если Фёдор выплескивал гнев, то со всего плеча. (И тут следует подметить, что он даже шутить не умел, а если упоминал Бога, так только для уснащения своей речи крепким словцом.)
Ефросинья и сама, на что была уже в летах, но с Богом не очень ладила. Поэтому могла его и побранить, и проклясть. А в последнее время стала к вере относиться уважительно, как-никак она признавала над людьми какую-то высшую силу. И в душе даже серьёзно пожалела, что сын по-прежнему не веровал в Бога, и теперь, услышав брань сына, она должна была покаяться:
– Ну, запамятовала, Федюня, прости меня, старую, уж ладно, учту, не буду при тебе о нем, и ругаться с ним, сынок, не надо, – и тут же без перехода она начала о другом, что без конца её саму волновало: – Ты ба на вечерки ходив, в твои-то лета сядеть сиднем дома? Твой отец, царствие ему небесное, с вечёрки-то и увёл меня. Мы, бывалоча, любили за деревней на выгоне с песнями хороводы заводить, особливо по-весеннему тёплышку, когда токма травка молодая зелёными коврами расстилается…
Однако Фёдор больше не стал выслушивать материны байки, от которых ему становилось стыдно. Он весь ушёл в себя, нервно сворачивал цигарку, задумчиво морщил лоб, и, прикуривая на ходу, быстро пошёл дымить в сени.
– Не хочет слухать? – Ефросинья в изумлении взмахнула коричневой в морщинах рукой в сторону двери, куда ушёл сын, и тут же, повернувшись к печи, стала ухватом вынимать чугунок с пареной картошкой.– Ишь каков нелюдимый бирюк, – продолжала вслух сама с собой, – я б вото на ём месте сидела, да-а-вно ба там была!