Пушкин в жизни: Систематический свод подлинных свидетельств современников
Шрифт:
И пожилой, солидный человек, заступаясь за «честь» своего полка, подошел к Пушкину и вызвал его на дуэль. Пушкин ответил, что всегда к его услугам, и продолжал танцевать.
Дуэль была назначена на следующий день, в девять часов утра. Пушкин пригласил в секунданты приятеля своего Н. С. Алексеева. Погода была ужасная: метель до того была сильна, что в нескольких шагах ничего не было видно, к тому же довольно сильно морозило. Пушкин горел нетерпением и непременно хотел приехать на место поединка первым. Дуэль происходила в урочище Малина, в двух верстах от Кишинева. Барьер был на шестнадцать шагов. Пушкин стрелял первый и промахнулся. Старов тоже дал промах и предложил сдвинуть барьер, Пушкин сказал:
– И гораздо лучше, а то холодно.
Секунданты предложили
В тот же день Липранди, знавший о дуэли, отправился к Старову, старому своему сослуживцу, и стал уговаривать его кончить дело.
– Как это пришло тебе в голову сделать такое дурачество в твои лета и в твоем положении?
– Сам не знаю, как все это вышло. Я не имел никакого намерения, когда подошел к Пушкину, да он, братец, такой задорный!
– Но согласись, с какой стати было тебе, самому не танцующему, вмешиваться в спор двух юношей, из коих одному хотелось мазурку, другому вальса?
Старов стал соглашаться, что вмешиваться, пожалуй, не следовало, однако, раз так уж случилось, он считал ниже своего достоинства идти на примирение и просил через Алексеева предложить Пушкину стреляться в клубной зале. Липранди боялся, что Пушкин ухватится за эту мысль, и поспешил передать весь разговор Н. С. Алексееву. Алексеев обещал в тот же день повидаться со Старовым. Вечером Пушкин был у Липранди как ни в чем не бывало, так же весел, такой же спорщик со всеми, как и прежде.
Алексееву, хладнокровному и тактичному, удалось, хотя и с трудом, уговорить Старова не настаивать на продолжении дуэли. Противники, как будто нечаянно, сошлись в ресторации Николети и помирились. Пушкин сказал:
– Я вас всегда уважал, полковник, и потому принял ваше предложение.
– И хорошо сделали, Александр Сергеевич, – ответил Старов. – Этим вы еще более увеличили мое уважение к вам. И я должен сказать по правде, что вы так же хорошо стояли под пулями, как хорошо пишете.
Насчет последнего Старов был малокомпетентным экспертом, он Пушкина ничего даже не читал, а только знал, что Пушкин – «автор». Но слова Старова очень тронули Пушкина, и они дружески обнялись.
Липранди заметил у Пушкина как будто тайное сожаление, что ему не удалось подраться с полковником, известным своей храбростью. Однажды как-то Алексеев сказал Пушкину, что он ведь дрался со Старовым, так чего же он хочет больше? Пушкин, с обычной ему резвостью, сел Алексееву на колени и сказал:
– Ну, не сердись, не сердись, душа моя!
Вскочил, посмотрел на часы, схватил шапку и ушел.
Слухи о дуэли и последовавшем примирении распространились по городу в самом превратном виде. Одни рассказывали, что Пушкин испугался повторения дуэли и просил у Старова извинения, другие сообщали, что Пушкин выдержал выстрел Старова, сам выстрелил в воздух и потом сказал:
Полковник Старов,Слава богу, здоров!Дня через два после примирения Пушкин играл на бильярде в ресторации Николети. В той же комнате толпа молдаванской молодежи разговаривала о его дуэли со Старовым, превозносила Пушкина и порицала Старова. Пушкин вспыхнул, бросил кий и подошел к разговаривавшим.
– Господа, – сказал он, – как мы кончили со Старовым, это наше дело, но я вам объявляю, что если вы позволите себе осуждать Старова, которого я не могу не уважать, то я приму это за личную обиду, и каждый из вас будет иметь
Тупоголовый вояка, легко могший оборвать своей пулей деятельность Пушкина на «Кавказском пленнике» и «Бахчисарайском фонтане», под старость сознавался, что дуэль его с Пушкиным – одна из самых капитальных глупостей в его жизни.
Калипсо Полихрони
(?–?)
В середине 1821 г. в Кишинев приехала бежавшая из Константинополя вдова логофета, гречанка Полихрония. Во время бегства она потеряла все, что имела, и жила в Кишиневе в двух бедных комнатках. Вскоре она прославилась как волшебница, умевшая привораживать сердца жестоких красавиц и холодных мужчин к тем, кто их любил без взаимности. Старуха садилась в старинные кресла, брала в руки длинную белую палку, а на голову надевала скуфью из черного бархата с белыми кабалистическими знаками и буквами. Постепенно начинала приходить в волнение; по телу пробегал трепет, она быстрее поворачивала прутом, произносила какие-то страшные слова, седые волосы на голове становились дыбом, так что черная шапочка шевелилась на ней. Придя в себя, она объявляла клиенту, что дело сделано, что неумолимая отныне в его власти.
У старухи была молодая дочь Калипсо. Была она невысокого роста, – худощавая, с красивыми правильными чертами лица, но с длинным, загнутым вниз носом, как бы сверху донизу разделявшим лицо; волосы были густые и длинные, глаза необыкновенной величины, огненные и сладострастные, подведенные сурьмой. Кроме греческого и турецкого языков, она хорошо говорила по-арабски, по-молдавски, по-французски и по-итальянски. У девушки был нежный, мелодический голос; под аккомпанемент гитары она пела, – по-восточному, в нос, – заунывные турецкие песни, то сладострастные, то ужасные и мрачные, сопровождая их выразительной мимикой и жестами. Ходили слухи, что Калипсо впервые познала любовь в объятиях Байрона, когда он был в Греции. В обществе она мало показывалась, но дома радушно принимала. Строгостью нравов не отличалась. Романтическая экзотика, окружавшая дочь и мать, должна была нравиться Пушкину, любившему все, выходящее из рамок обыденности. Одно время он сильно увлекался Калипсо, – об этом свидетельствует и «донжуанский список» Пушкина, в который из всех кишиневских увлечений он внес только два имени – Калипсо и Пульхерию. К Калипсо обращены стихи Пушкина «Гречанке»:
Ты рождена воспламенятьВоображение поэтов,Его тревожить и пленятьЛюбезной живостью приветов,Восточной странностью речей,Блистаньем зеркальных очейИ этой ножкою нескромной;Ты рождена для неги томной,Для упоения страстей.Скажи: когда певец ЛейлыВ мечтах небесных рисовалСвой неизменный идеал,Уж не тебя ль изображалПоэт мучительный и милый?Быть может, в дальней стороне,Под небом Греции священной,Тебя страдалец вдохновенныйУзнал иль видел, как во сне,И скрылся образ незабвенныйВ его сердечной глубине.Быть может, лирою счастливойТебя волшебник искушал;Невольный трепет возникалВ твоей груди самолюбивой,И ты, склонясь к его плечу…Нет, нет, мой друг, мечты ревнивойПитать я пламя не хочу;Мне долго счастье чуждо было.Мне ново наслаждаться им,И, тайной грустию томим,Боюсь: неверно всё, что мило.