Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Шрифт:
Глава двадцать вторая,
в которой лицейским шьют китайчатые тулупчики. — Домогательства Гурьева. — Воровство Есакова. — Неожиданный приезд министра народного просвещения графа Алексея Кирилловича Разумовского. — Осень 1812 года.
В рекреационной зале на скамейках были кучей свалены китайчатые тулупчики на овечьем меху. Двое мужиков, один из которых был бородатый портной Мальгин, а другой его подмастерье, с сантиметрами в руках, с большими портновскими ножницами, подгоняли тулупчики лицеистам.
— Говорят, нам справили мужичью одежду, оттого что отправляют в Архангельскую губернию или в Петрозаводск… Если неприятель двинется на Петербург, он не минует Царского… — сказал Саша Бакунин, мать которого была близка ко двору и могла многое знать из первых рук. — В Петербурге уже готовят к отправке памятник Петру…
— Неужели могут сдать Петербург, как сдали Москву? Ведь это будет поражение?! — пропищал Лисичка Комовский, который держался, как всегда, поблизости от Корфа.
— А я слышал, — вдруг признался Казак, — что, может быть, нас повезут в Або…
— Это где? — живо поинтересовался Броглио, над тулупчиком которого работал Мальгин, встав на колени.
— В Финляндии… — пояснил Казак солидно. — Там есть университет, а в нем, стало быть, есть профессора…
— А куда наших профессоров? — поинтересовался Корф.
— А к черту! — как отрезал Казак. На его реплику рассмеялись. — Есть мнение, что в Лицее слишком много иностранцев.
— А в Або свои, что ли? — спросил кто-то, но вопрос остался без ответа.
— Это тебе отец сказал? — стали допытывать Казака. — Ты верно знаешь?
— Я слышал, — сказал он уклончиво, но источника своих сведений не раскрыл, правда, и еще добавил: — Туда, говорят, в случае чего, переедет и двор.
— Неужели столицу сдадут?! — ахнул и всплеснул руками Комовский. — Модинька, как же это? — обратился он к другу своему Корфу.
— На все воля Господа! — пожал плечами Модест Корф и отвернулся к окну.
За окном осень едва начала золотить деревья.
В залу ввалился Гурьев и направился к неразлучной парочке, Корфу с Комовским.
— Ну что, Дамон и Питиас, не разлей вода! — Он окинул взглядом смазливого Корфа. — Тебя, Модест, одень хоть в лохмотья, не скрыть красоты лица твоего и благородства фигуры. Или, как говорит наш Фролов, фигуры! — Он ласково обнял его за поясницу, но его вдруг неожиданно и резко оттолкнул Комовский.
— Что тебе до его фигуры?! Оставь нас, Гурьев, в покое! Что ты бродишь за нами? Учти, будешь продолжать свои штуки, я пожалуюсь господину надзирателю!
— Да на что, Лисичка?! — так искренно удивился Гурьев, что Комовский опешил от его наглости.
Комовский, проведший до Лицея четыре года в училище, прекрасно знал, какие вещи бытуют между мальчиками в заведениях, он чувствовал, что подобное началось и здесь, и подозревал в домогательствах Гурьева, но Гурьева неожиданно поддержал Корф.
— Действительно, на что, Сережа? — спросил он наивно.
— Ты — ябеда и доносчик! — сказал Гурьев. — А, пожалуй, даже и лгун!
Он
Гурьев нагло, раскатисто рассмеялся, и теперь на него осторожно взглянул Корф, не поняв смысла его смеха.
— Показываю новую шутку, — громко обратился ко всем Гурьев. — Про французских маршалов. Кого мы знаем? Называйте…
К нему с любопытством подошли воспитанники.
Послышалось: «Даву, Мюрат, маршал Ней…»
— Беру лист бумаги, — показал заготовленную бумагу Гурьев. — Пишу их имена… Вернее, сначала складываю ее веером. Вот так… Теперь пишу имена вдоль веера: Сульт, Мюрат, Даву, Ожеро, Сюше, Виктор и Ней. Всё. Одни буквы крупно на складках, другие — прячутся в складках… Смотрите, что получилось!
Он свернул веер, стал им обмахиваться, потом чуть развернул его и показал боком: из тех букв, что он написал крупнее других, составилась надпись: «Стадо свиней».
Раздался гомерический хохот. Воспитанники стали рвать друг у друга и рассматривать веер, разбираясь, как это получилось. Гурьев улыбался, смотрел победно на остальных, подмигнул Корфу: знай наших.
Подошел посмотреть и Пушкин.
Написано было так: «СульТ, мюрАт, Даву, Ожеро, Сюше, Виктор И НЕЙ».
Действительно получалось: «СТАДО СВИНЕЙ».
Саша улыбнулся и потрепал Гурьева по плечу.
— Это что у вас, господин Есаков? — поинтересовался Мартын Степанович, поймав в коридоре выскользнувшего из тринадцатого номера лицеиста. — Покажите-ка…
В руке Есакова, который вздрогнул от неожиданности и сильно смутился, было надкушенное яблоко.
— Странно… — склоняя голову то к одному плечу, то к другому, проговорил Пилецкий. — Что вы делали в комнате у Пущина, когда он сам находится в рекреационной зале, я сам только что его видел?
Есаков молчал, потупившись.
— Отвечайте же! — насупив брови, настаивал Пилецкий. — Где ваш билет на посещение комнат в дневное время, подписанный гувернером? Или вы находитесь здесь самовольно?
— Я виноват, господин надзиратель. Я поднялся сюда без разрешения, — пробормотал Есаков. — Я сожалею об этом…
Пилецкий дружески обнял его и повел по коридору.
— Вы же знаете, что это не самая большая ваша вина. Семен, вы уже не можете положить яблоко на место в комнату вашего товарища, откуда вы его взяли без спроса. Как надзиратель, я просто обязан подвергнуть вас прилюдно наказанию, дабы этот случай имел нравственные последствия не только для вас. Но мне очень не хочется этого делать. Роковая случайность вашего необдуманного поступка не должна привести к необратимым последствиям для вашей души. Мы должны понять друг друга. Вы сейчас в том возрасте, когда требуется строгий моральный надзор. Вы, под моим руководством, должны возродить девственную чистоту души, омраченную вашим поступком, разбудить непорочную стыдливость, которая подобна цветущей розе…