Пушкин. Частная жизнь. 1811-1820
Шрифт:
— Меня ценят! — кричал Пушкин в парке, один-одинешенек среди деревьев. — Меня ценят!
Сердца слушающих были в умилении, глаза наполнились слезами восторга. А Самойлов все пел:
Ты возвратился, царь наш милый, И счастье наше возвратил; Прогнав от нас те дни унылы И страх, который нас томил. Что были мы с тобой разлучны. О, сколько ж мы благополучны. ОтцаЕму подпевали известные питомцы российской театральной труппы: госпожа Сандунова и Самойлова, а танцевали знаменитый Огюст, Дютак, Вальберг…
А потом был бал в Розовом павильоне, к которому пристроили танцевальную залу с балконом, убранную сверху донизу гирляндами из роз. Розами были украшены даже тяжелые хрустальные люстры, горевшие тысячами свечей и светившиеся тысячами хрустальных огоньков.
Лицеисты скромно теснились на галерее, окружавшей залу. От розового запаха, смешанного с запахом теплого воска и пота сотен тел, кружилась голова. Все взоры были устремлены на государя. Александр был в красном кавалергардском мундире, его окружала толпа блестящей гвардейской молодежи, в эполетах и аксельбантах, только что возвратившейся на родину из Парижа со свежими лаврами победителей.
— Ты видишь, князь, — восторженно сказал барон Корф князю Горчакову, — Россия ликует. Я никогда не забуду этой минуты, наш Агамемнон низложил Наполеона, умиротворил Европу. Одного этого деяния достаточно, чтобы обессмертить свое имя и войти в века!
— Да, — задумчиво согласился с ним Горчаков. — Не зря государя сравнивают с Александром Македонским.
— Он выше! — фальцетом вскричал барон Корф.
— Хоть бы чаю дали, — возник за их спиной Мясоедов и как-то печально хрюкнул. — А то держат здесь уже десять часов.
— Сейчас бы задавить храповицкого, — зевнул барон Дельвиг.
С другой стороны появился из-за спин косоглазый Броглио и присоединился к Мясоедову, с которым они в последнее время и сотворяли все шалости.
— Мясожоров, — сказал он. — Хватит жрать мясо. Хочешь яблочка из государева сада. Говорят, кого государь любит, тому посылает на дом целую корзину…
— А ты считаешь, что меня государь любит? — спросил тупой и наивный Мясоедов.
— Да, несомненно, государь любит всех своих подданных, — объяснил Броглио. — И особенно любит убогих.
— Это хорошо, — согласился, качая головой. Мясоедов, а Дельвиг хмыкнул.
— Это кто там на галерее? — спросил близорукий Александр Павлович у одного из своих приближенных.
— Это лицейских привели, ваше величество! — отвечали ему.
— Хорошо, пусть привыкают ко двору, — сказал Александр и хотел уже отвернуться, но вдруг добавил: — И вот еще что: скажите садовнику Лямину, пусть пошлет им корзину яблок к обеду.
Император пригласил на экосез графиню Пушкину, чтобы открыть бал. Они начали в первой паре; пары непрерывно менялись местами, образуя сложные фигуры. Государь действительно несколько располнел в Париже, но по-прежнему двигался легко.
На один из следующих танцев он пригласил среднюю из сестер
— Ты по-прежнему с матерью в Царском? — спросил Александр.
— Да, — пролепетала Софья.
— Я навещу тебя.
— Да, — еле выдохнула она из себя.
— Прямо завтра, — пообещал он твердо и добавил: — Ты была у меня в Баболовском?
— Нет, государь…
— Пешком гулять любишь?
— Люблю…
— Вот и прогуляемся.
Он решил, что тянуть с ней не стоит. Девушка эта, если надавить, уступит хоть здесь, под взорами тысяч гостей. Может быть, как-нибудь сегодня, подумал он, к чему тянуть, но пока танцевал, так ничего и не придумал.
На галерее Тырков подошел к Кюхельбекеру и, грубо толкнув его в спину, сказал:
— Глист, отойди, я ничего не вижу…
Кюхельбекер не обиделся, просто даже не заметил грубости; он посторонился, пропуская маленького и наглого Тыркова. Тот взглянул удивленно на долговязого, нескладного Кюхлю и увидел у него в глазах неподдельные слезы восторга.
— Он покорил Париж! — вздохнул Кюхля, ни к кому не обращаясь. — Какая счастливая судьба. Благословенный государь!
— Бабенка с ним жопастая. Как тебе? Он и ее покорит, — уверенно сказал Тырков. Присмотревшись, он вдруг узнал ее: — Так это Софья, банкирша, в нее и в ее сестру Целестину Сенька Есаков влюблен. Страдай, Сеня! У тебя сам монарх соперник!
После бала подъезд наполнился множеством важных лиц в мундирах, слепило от орденов и бриллиантов, пахло духами и пудрой. Господа ожидали своих карет. Лица их были уставшие, платья помятые. Лицеисты спускались едва ли не последними, но и тут их остановили, оттерли в сторону, чтобы они не мешали разъезду, и они волей-неволей наблюдали это действо.
— Холо-оп! — выкрикивал один и тот же голос из толпы, и подъезжала очередная карета с бородатым кучером.
— Холо-оп!
И снова статный бородатый кучер на козлах сидел прямо и смотрел перед собой.
Понурые, безмерно уставшие, плелись по ночной дороге лицеисты, озаряемые лишь светом ярких летних звезд и луны.
Кюхельбекер шел, спотыкаясь, и что-то бормотал как в чаду.
— Что ты говоришь? — спросил его Корсаков.
— Этого никогда не забыть! — посмотрел на него Кюхля. — Ты понимаешь, Николя, что мы будем рассказывать об этом своим детям!
Корсаков тоже посмотрел ему в глаза, и у него отчего-то болезненно сжалось сердце, словно, идя по этой серой, седой и пыльной дороге, в серебряном свете лунной ночи, он почувствовал, что скоро, очень скоро его не будет в этом подлунном мире, он даже на какое-то мгновение почувствовал, что его уже нет, и испытал от этого такую невообразимую и ни с чем не сравнимую тоску, что не выдержал и отвернулся от Кюхли. Кюхля, весь пребывая в своих мыслях, тут же сунулся к Пушкину, заинтересованно двигая большим носом.