Пушкин
Шрифт:
Пушкин избрал для себя образ женщины, который мог его вдохновить на высокие и проникновенные стихи, — М. И. Раевской. Выбор, вероятнее всего, не был обусловлен давно стершимися воспоминаниями о счастливых неделях в Крыму, когда Пушкин, возможно, не выделял Марию Николаевну из круга сестер и подруг [252] . Иначе обстояло дело в 1828 г., когда у Пушкина были свежи в памяти впечатления от последней встречи, образ М. Н. Волконской возвысился в его глазах благодаря ее героическому поступку, а сам он только что написал прочувствованные стихи на могилу ее сына. В этих условиях поэт мог действительно, работая над текстом посвящения, поверить, что М. Н. Волконская — его единственная и вечная утаенная любовь. Искренность этого поэтического переживания не отменяла того, что в жизни чувства Пушкина могли быть иными и по направленности, и по интенсивности и что сама проекция поэзии на жизнь, с такою силой подсказанная здесь читателю, была сознательным включением в привычное романтическое биографическое мифотворчество. Именно усиление до предела антиромантических тенденций вызывало к жизни частичную реставрацию романтизма «на параллельных рельсах» (это ощущается и в художественной ткани самой «Полтавы», и в цикле стихотворений о поэте, и в проблематике, связанной с образом «беззаконной кометы», и т. д.).
252
Кроме «Элегии», которая, как показал Б. В. Томашевскии, к Марии Раевской не относится, свидетельством увлечения
Если «Элегия» относится к Екатерине Раевской, стихи из «Бахчисарайского фонтана»:
Я помню столь же милый взгляд И красоту еще земную —к чахоточной Елене Раевской (ср.: «Увы! зачем она блистает…» — II, 143; под черновым текстом стихотворения помета: «Юрзуф»; из письма Туманского: «Елена сильно нездорова; она страдает грудью и хотя несколько поправилась теперь, но все еще похожа на умирающую» (Туманский В. И. Письма и не изд. стихотворения. СПб, 1891. С. 54.), причем попытка Ю. Н. Тынянова отнести стихи о «красоте еще земной» к Е. А. Карамзиной поражает натянутостью, как, впрочем, и остальные аргументы этой работы, а воспоминания Марии Николаевны о сцене игры с волнами — аберрация памяти, подогнавшей какие-то реальные воспоминания под контуры текста из «Евгения Онегина» (ср. слова Стендаля о невозможности для мемуариста отделить подлинные воспоминания от позднейших наслоений: «Я отлично представляю себе спуск, но не хочу скрывать, что через пять или шесть лет после этого я видел гравюру, которая показалась мне очень похожей, и мое воспоминание — это только гравюра» (Стендаль. Собр. соч.: В 15 т. Л., 1933. Т. 6. С. 272), то остается лишь несколько текстов неясной адресации, из которых часть, возможно, и навеяна М. Н. Раевской. В целом это все говорит об определенном жизненном материале, из которого Пушкин строил литературно ему необходимый идеал «любви отверженной и вечной», а не о реальной «потаённой любви», столь интригующей исследователей. Бесполезно безоговорочно рассматривать художественный текст как материал для вычитывания биографических подробностей. Это относится и к тексту «поэтического поведения», создаваемого романтическим поэтом из сложного единства поэтических произведений, писем, реальных поступков, дневниковых записей, бытового поведения, перенесенного в жизнь со страниц литературы. Реконструировать на основании этого «текста поведения» внепоэтическую реальность вполне возможно, хотя и достаточно трудно из-за органического слияния в эпоху романтизма литературы и быта. Однако для такой реконструкции следует анализировать все документальные свидетельства как закодированные сложной системой культурных кодов романтизма и подлежащие дешифровке. Наивное перенесение отдельных строк или «фактов» вне контекста определенных семиотически закодированных документов в чуждый для них контекст биографического исследования здесь противопоказано.
Хотя личность адресата посвящения от читателя осталась скрытой, но психологически, видимо, не случайно, что, дополняя «Полтаву» посвящением, Пушкин вызвал перед собой образ, который мог вдохновить на интимные строки и одновременно связан был с декабристской проблематикой.
Основная линия «Полтавы» не просто полемически противопоставлена романтизму: Пушкину пришлось вступить в прямой спор с Рылеевым, конечно не называя имени погибшего поэта. В предисловии к поэме он писал: «Некоторые писатели хотели сделать из него героя свободы, нового Богдана Хмельницкого» (V, 335). Явно полемичен и образ Войнаровского, мельком появляющийся в поэме.
Полемика с Рылеевым (а через него — с декабристским подходом к истории) связана была с определенной этической неловкостью. Однако отказаться от нее Пушкин не мог, не нанося ущерба сущности своей концепции. Это создавало психологическую необходимость отделить идеи от людей и подчеркнуть преклонение перед человеческой стороной подвига. И в этом смысле посвящение давало по отношению к поэме «другую точку зрения», пусть даже скрытую от читателей, но важную автору [253] .
253
Пушкин задумал диалогически столкнуть и заимствованные у Байрона эпиграфы к посвящению и поэме, однако в окончательном тексте отказался от этого замысла.
Это можно было бы сопоставить с психологической необходимостью для Пушкина дополнить стремление к «шекспировскому взгляду» на драму 14 декабря и историзм «Стансов» декларацией личной приверженности памяти «братьев, друзей, товарищей» в «Послании в Сибирь» и «Арионе». Как обе эти линии творчества второй половины 1820-х гг., не связываясь воедино, сложно дополняли друг друга в целостности личной позиции автора, так посвящение «Полтавы» и ее текст образовывали сложное и противоречивое единство, живущее взаимным напряжением смыслов и эмоций.
Два соотнесенных стихотворных текста окружены в первой публикации поэмы прозаической рамкой — предисловием и комментарием. Здесь также перед нами определенная дополнительность точек зрения. Предисловие посвящено лишь Петру и Полтавской битве, историческим персонажам и полностью умалчивает о новеллистическом сюжете поэмы. История предстает здесь в своей теоретической сущности. Примечания также историчны, но комментируют текст поэмы, контрастируя по тону с предисловием, в подчеркнуто бытовом, прозаически точном ключе [254] .
254
См. в наст. изд. статью «К структуре диалогического текста в поэмах Пушкина (Проблема авторских примечаний к тексту)».
Сложное сочетание предисловия — посвящения — поэмы — примечаний создавало емкую смысловую ткань, которая значительно упрощается, если рассматривать «Полтаву» изолированно от ее текстового окружения. Местом в этом архитектоническом единстве определяется и функция посвящения «Полтавы».
1970–1975
Пушкин и «Повесть о капитане Копейкине»
«Повесть
255
Соколов А. Н. История русской литературы XIX века (1-я половина). М., 1970. С. 641.
256
Степанов Н. Л. Гоголь // История русской литературы: В 10 т. М.; Л., 1955. Т. 7. С. 218. Свод данных об отношении «Повести…» к тексту поэмы см.: Манн Ю. Смелость изобретения. М., 1975. С. 97—123. Критические замечания по поводу настоящей статьи см.: Манн Ю. В поисках живой души. М., 1984. С. 16–18.
257
См., например: Купреянова Е. Н. «Мертвые души» Н. В. Гоголя: Замысел и его воплощение // Русская литература. 1971. № 3. Здесь место «Повести…» в поэме определено так: «Следует также учесть, что изображенные в «Мертвых душах» захолустные помещики средней руки отнюдь не были в представлении Гоголя «генералами» русской жизни, он видел в них скорее ее «солдат», т. е. зауряднейших обывателей. Под «генералами» же Гоголь разумел правящий государственный аппарат, его высшие бюрократические сферы. В своем собственном генеральском обличье они появляются в первом томе «Мертвых душ» только в «Повести о капитане Копейкине»». Этим характеристика роли «Повести…» в поэме ограничивается. Недостаточная убедительность такого истолкования «Повести…», видимо, очевидна самому автору. По крайней мере, дословно перенося страницы цитированной выше статьи в изданную позже монографию, Е. Н. Купреянова исключила фразу, содержащую упоминание «Повести о капитане Копейкине» (см.: Купреянова Е. Н., Макагонепко Г. П. Национальное своеобразие русской литературы. Л., 1976. С. 303).
Сатирическая направленность «Повести…» в адрес петербургской бюрократии бесспорна. Именно она была причиной цензурных осложнений, затруднивших публикацию «Мертвых душ». Однако трактовка Копейкина как «маленького человека» вызывает сомнения. Может вызвать недоумение, что Гоголь изобразил с этой целью не солдата-инвалида (ср., например, образ отставного солдата в повести М. Погодина «Нищий» или в «Рассказах русского солдата» Н. Полевого [258] ), а капитана и офицера. Армейский капитан — чин 9-го класса, дававший право на наследственное дворянство и, следовательно, на душевладение [259] . Выбор такого героя на амплуа положительного персонажа натуральной школы странен для писателя со столь обостренным «чувством чина», каким был Гоголь. Преувеличением кажется и мысль Н. Л. Степанова о том, что образ капитана Копейкина является «выражением глубокого недовольства широких масс (курсив мой. — Ю. Л.)».
258
Последняя повесть особенно знаменательна, поскольку содержит непосредственную перекличку с десятой главой «Мертвых душ», свидетельствуя о том, что, работая над «Повестью…», Гоголь держал в памяти рассказ Полевого, который он, вероятно, прочел в 1834 г. Здесь отставной солдат-инвалид говорит про Наполеона: «Правда ли, ваше благородие, будто теперь отправили его за море, за окиян, на кипучую морскую пучину? Что-то не верится! Ведь, наше место свято, говорят, он антихрист, и скоро настанет кончина мира, и он опять выйдет?» (Полевой Н. А. Избр. произведения и письма. Л., 1986. С. 430). Ср. у Гоголя слова «пророка», который «возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром» (Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. Т. 6. С. 206. В дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием тома и страницы). При сходстве основной сюжетной ситуации — герой-инвалид, оставленный без помощи, — такое текстуальное совпадение подчеркивает сознательно-творческий характер того, что Копейкин сделан офицером.
259
К 9-му классу принадлежит и титулярный советник Башмачкин. Однако именно здесь проявилось существенное различие, свидетельствующее, какое значение имеет «поэтика чина» у Гоголя. В штатской службе дворянство, а следовательно, и право душевладения, начиналось (до указа 11 июня 1845 г., усложнившего этот порядок) с 8-го класса, а для военных — с первого обер-офицерского чина, то есть с 14-го класса. Башмачкин назван «вечным титулярным советником»: ему никогда не перешагнуть через рубеж, отделяющий его от дворян. Это проводит глубокую социальную черту между ним и Копейкиным. Не случайно коллежский асессор Ковалев, который лишь одним рангом выше Башмачкина, то есть принадлежит к 8-му классу, — человек совсем другого мира и иной социальной психологии. В то же время между «майором» Ковалевым и капитаном Копейкиным социальная разница юридически не ощущалась, а фактически военный мундир обеспечивал Копейкину гораздо более почетное положение в обществе той поры, чем вицмундир Ковалева, который хоть и называл себя, «чтобы более придать себе благородства и веса», майором, на самом-то деле был коллежским асессором.
Представление о «Повести…» как о вставной новелле, механически включенной в текст поэмы и сюжетно не связанной с ее основным ходом, противоречит высказываниям самого автора: цензурный запрет «Повести…» поверг Гоголя в отчаяние. При этом автор неоднократно подчеркивал, что «Повесть о капитане Копейкина» — органическая часть поэмы. Поэма без нее и она без поэмы теряют смысл. В письме Н. Я. Прокоповичу от 9 апреля 1842 г. Гоголь писал: «Выбросили у меня целый эпизод Копейкина, для меня очень нужный, более даже, нежели думают они» (Гоголь, XII, 53). На другой день он писал Плетневу: «Уничтожение Копейкина меня сильно смутило! Это одно из лучших мест в поэме, и без него — прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить» (Гоголь, XII, 54). В тот же день цензору Никитенко: «Это одно из лучших мест. И я не в силах ничем заплатать эту прореху, которая видна в моей поэме» (Гоголь, XII, 54) [260] . Итак, с одной стороны, исследовательское: «имеет к сюжету довольно внешнее отношение», а с другой — авторское: «одно из лучших мест», удаление которого образует прореху, которой не зашить.
260
Ср.: «Без Копейкина я не могу и подумать выпустить рукописи» (Гоголь, XII, 55).
Показательно, что ради сохранения «Повести…» Гоголь пошел на ослабление ее обличительного звучания, что он вряд ли сделал бы, если бы, лишенная какой-либо сюжетной связи с основным действием, она была нужна лишь для этого, обличительного момента. В письме Плетневу, процитированном выше, Гоголь писал: «Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет, характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо».