Пушкинский том (сборник)
Шрифт:
Пульс общего духа любой нации бьется в определенном ритме: от застоя до застоя – или от кризиса до кризиса, от переворота до переворота, от войны до войны. Поэтому так важен Наполеон.
С чего бы это Пушкин и Лермонтов более скорбели о нем, чем о Байроне?
Я берусь утверждать, что именно Наполеон заразил (зарядил?) весь ХIХ век такой энергией, такой силой амбиции, что именно она стала катализатором не только конституционных изменений в Европе (вплоть до введения нынешнего Евро), но и всей европейской литературы, нашего Золотого века в частности. (Да что говорить! Не только Золотого века – без Наполеона
Никакого производства! Демонстративный, даже воинствующий непрофессионализм. Битва и победа! Вот чем мне так дорога русская литература, особенно ее Золотой век.
Пять-шесть молодых (по сегодняшнему счету) людей, стишки, смешки, а там и стихотворения… не заботясь о публике и лишь иногда о мнении друг друга, справившись с французским языком, как с Наполеоном, вдруг породят за пять-шесть пятилетий по пять-шесть именно русских произведений в пяти-шести новорожденных жанрах, шедевров на все времена… ничего лишнего. А потом дуэль, убийство, безумие – кому что.
Призвание как приговор.
Из интервью к 200-летию войны 1812 года
«Роль захватчика в русской истории»
Ленин и Пушкин – 1969
«Младший братик восьмилетнего Володи Ульянова был, по-видимому, нежный, чувствительный мальчик. Он очень расстраивался от песенки „Жил-был у бабушки серенький козлик…“, а когда доходило до „рожек и ножек“, даже не мог удержать слез. Гимназист первого класса Ульянов решил отучить брата от этой вредной немужественной привычки и, когда они оставались наедине, делал свирепое лицо и страшным голосом неустанно распевал эту песню. Братик забивался под диван и там рыдал до икоты, но Володя не отступал и, через какое-то время, достиг цели: братик уже совсем не переживал за козлика, а лишь за самого себя». (Со слов сестры В.И. Ленина.)
«Вспоминая о своей деревенской жизни в Захарове, Пушкин рассказывал П.В. Нащокину следующий анекдот. В Захарове жила у них в доме одна дальняя родственница, молодая помешанная девушка, помещавшаяся в особой комнате. Говорили и думали, что ее можно вылечить испугом. Раз ребенок Пушкин ушел в рощу, где любил гулять: расхаживал, воображая себя богатырем, и палкою сбивал верхушки и головки растений. Возвращаясь домой, видит он на дороге свою сумасшедшую родственницу, в белом платье, растрепанную и встревоженную. „Братец, меня принимают за пожар!“ – кричит она ему. Для испуга в ее комнату провели кишку пожарной трубы. Тотчас догадавшись, Пушкин начал уверять, что она напрасно так думает, что ее сочли не за пожар, а за цветок, что цветы также из трубы поливают» (П.И. Бартенев).
Пушкин и политбюро
«Товарищ Сталин, вы большой ученый…» Из песни слова не выкинешь.
Никогда не предполагал, что Сталин, Калинин и Хрущев могут добавить что-нибудь к пониманию Пушкина.
Однако это именно Сталин вбил мне в восьмом классе школы, что русский язык мало в чем изменился за последние сто лет после Пушкина, кто бы ни писал за вождя на самом деле «…и вопросы языкознания».
Действительно, можно ли кого-то заподозрить в подражании Пушкину, если он настолько вошел в
Впрочем, кое-кто воспользовался его неоконченной прозой (тою, которую он, может быть, развил, буде остался жить). Например, «Гости съезжались на дачу» у Л. Толстого и Чехова, «Путешествие в Арзрум» у Мандельштама, «Арап Петра Великого» у Тынянова и Алексея Толстого.
…Но и тут подражания ограничиваются: «Пиковой дамы» и «Капитанской дочки» уже некому написать! Как и «Петербургской повести».
Именно в «Медном всаднике» Пушкину впервые удалость точно обозначить дистанцию между человеком и властью. Правду написать невозможно, искусство это уже неправда. Правда зависает где-то между. Выдержав самую протяженную паузу между тем и другим (между вступлением и повествованием), Пушкин сумел выразить молчанием эту пропасть (как и пресловутое «народ безмолвствует»).
Но никто и не заинтересован в правде, ни народ, ни тем более власть, и тут они наконец близки.
Что бы ни говорили, но власть всегда будет ближе к народу, чем интеллигенция. Потому что удел власти опускать народ до своего уровня, пытаясь создать из него общую массу. Следовательно, ментальный зазор между ними не может быть слишком большим. Попытка же интеллигенции возвысить что-либо до своего уровня приводит лишь к увеличению дистанции вплоть до разрыва. Между умом и глупостью разница не больше, чем между пониманием и знанием.
«Быть может, он для славы мира // Или для счастья был рожден…» – как бы ни был АС снисходителен к талантам Ленского, но выбор для поэта он обозначил четко. П. сам это испробовал и знал, что это – пытать счастье. Поэт это не народ, но и не интеллигент.
Михаил Иванович Калинин (1975–1946) хоть и всесоюзный козел, но человек крестьянский, выразил это неожиданно выпукло в своем мнении о Пастернаке задолго до всесоюзной травли поэта (когда рабочий и колхозница, слитные как монумент Мухиной, выражали собственное мнение: «хоть и не читал, но осуждаю»):
Какой же это поэт, если стихи его не поются? – сказал тогда Михал Иваныч.
Полвека у меня ушло, чтобы постичь всю глубину его мысли.
Некоторое понимание пришло, когда немцы заказали мне статью к столетию Хрущева.
Я вспомнил примечательный семейный рассказ о нем.
Когда у Никиты Сергеевича отобрали власть, у него появилось и время для чтения. Сначала он прятал от жены под подушкой им же разрешенного, а потом снова запрещенного автора («Бодался теленок с дубом»), а потом решил и «Наше Всё» наконец почитать и вот какое выдал опять же рабоче-крестьянское суждение:
Не наш поэт. Какой-то холодный, высокомерный, аристократичный. Мне ближе Есенин и Твардовский.
Никто не сказал честнее.
К 200-летию Пушкина был произведен спонтанный опрос: назвать два любых стихотворения нашего величайшего. Из 100 прохожих 98 назвали «Белеет парус одинокий» и «Ты жива еще моя старушка».
Так Лермонтов и Есенин подтвердили «народность» суждений Калинина и Хрущева.
Впрочем, первым это выразил сам Есенин, отвечая на некую анкету (1924):