Пустыня
Шрифт:
Впрочем, ты человек взрослый и, конечно, подумаешь, прежде чем сделать важный шаг. Скажу одно: я на твоем месте не поехал бы в их Москов — не поехал из уважения к памяти отца и матери, к их погубленным жизням. Пусть отправляются туда голодранцы, им нечего оставить здесь.
И еще предупреждаю: ехать опасно, мало ли что может случиться в дороге…
Если захочешь увидеть меня, тебя проводит тот человек, что привез письмо, или можешь спросить обо мне в Ургенче у Берд ара-сапожника…
Меня словно окатили ледяной водой, я смотрел в растерянности на незнакомца, мысли мешались
— Где сейчас дядя?
— Два дня пути.
Я не знал, что делать.
Приезжий поднялся.
— Если понадоблюсь, найдешь меня на базаре.
Он ушел, а я все не мог сообразить, что же мне делать. Наконец я словно очнулся. Бросился на курсы, — там у нас были на случай хозяйственных надобностей лошадь и арба, а при них арбакеш. Я упросил его дать мне лошадь до завтрашнего утра и, не тратя больше времени на сборы и раздумья, отправился в Ургенч.
К вечеру я добрался до нашего с дядей дома, принадлежавшего раньше моим родителям. Первое, что я увидел, — настежь распахнутые ворота… Из дома, волоча за собой наш самовар — отец привез его из Ташкента, — вышла незнакомая старуха…
— Бабушка, что это вы делаете? — окликнул я ее.
— Ничего, сынок, домой вот иду. — Старуха смотрела удивленно.
. — А это вы зачем взяли?
— Вах, а я и не пойму, о чем ты! — Она сладко заулыбалась. — Да ведь почти ничего и не осталось в доме… Пустой стоит. А я вот — на память об Айпаше взяла, чтоб кому чужому не досталось. А меня она так любила, так любила!.. Да и хозяев-то нет, кому он теперь нужен, — она ласково поглядела на самовар. — Сын хозяйский уехал куда-то, и не слыхать его, немой Али тоже уехал, говорят… Так и стоит дом без призрения… Да сам-то ты кто будешь, сынок?..
— Я Бекджан, племянник немого Али и сын Айпаши…
— Вай улай! — Старуха испуганно прижала самовар к груди, потом, виновато улыбнувшись, повернулась к дому: — Сейчас чай поставлю!
Я вошел в дом. Окна были распахнуты, стекла выбиты, на полу — грязные следы, ошметки глины, — видно, побывало здесь немало людей. Разлетевшиеся листы какой-то книги… В кабинете отца книги грудой лежали на полу, разодранные, без переплетов…
В душе моей не осталось ничего — только горечь и гнев. Я попытался разобрать книги, рукописи — мне попались Фараби, Бируни, Авиценна… Попались сборники газелей, — мама читала из них по вечерам отцу…
Наконец я собрал все, что сохранилось из отцовской библиотеки, перевязал и погрузил на лошадь. Старуха спросила:
— Больше не придешь, сынок?
— Нет, — сказал я. — Не вернусь… А самовар возьмите себе… Здесь он никому не нужен…
— Спасибо, сынок, да будет счастливым твой путь! А чай-то, может, вскипятить, а?
Я вывел лошадь на дорогу и пошел, повел ее в поводу… Пошел, не видя ничего вокруг… Мысленно я был в нашем осиротевшем, разоренном доме… Кто же надругался над нами? Неужели большевики?
Я вспомнил Константина Степановича, вспомнил товарищей по курсам, вспомнил Гавхар… Нет, это сделали не такие люди! А какие?
И я увидел площадь у караван-сарая, себя и Гавхар среди распаленной толпы, ханского палача с окровавленным
— Чем я-то провинился? В чем моя вина?
Ведь он помогал всей махалле и лечил всех нищих, я же помню! Может, это достойно наказания, да? А отобрать и разорить наш дом — может, это лекарство от бедности? Средство сделать богатой ту старушку?
Я услышал, что разговариваю сам с собой вслух, и очнулся. Оказывается, ноги привели меня к кладбищу.
Начало темнеть. Я привязал лошадь к дереву и вошел за ограду… И сразу меня обступило особое молчание, а воздух стал полон особенных запахов, они что-то мучительно напоминали… и мне вдруг почудилось, что я — в нашем доме, а в соседней комнате — мама… Она каждый вечер сжигала у себя несколько сухих благовонных травинок „исирык“, я хорошо запомнил этот аромат, и сейчас он слышался мне в теплом неподвижном воздухе… Я шел по тропинке, и вишневые деревья вдоль нее низко и печально склонили ветви, а свет луны пробивался сквозь них и серебряными бликами, будто рассыпали целый поднос монет, ложился на песок. Мне показалось, что деревья похожи на могильщиков-стоят, скорбно скрестив на груди руки, и не движутся — боятся потревожить святую тишину…
Я свернул к могиле отца. Терпкий аромат трав смешивался здесь с теплым запахом отдыхающей от жары земли, у меня закружилась голова и запершило, защипало в горле… Я опустился перед могилой на колени и заплакал, горько и безутешно…
Раньше, давным-давно, когда мы жили здесь, я боялся один ходить на кладбище. Но сейчас я не замечал ни жуткой тьмы, окутавшей затаившиеся деревья и кусты, ни мертвящей тишины, ни своего одиночества… Я думал об отце с матерью, вспоминал их, свое счастливое детство и еще и еще раз прощался с ними… Я зажег свечу на могиле отца и на могиле мамы, я очистил обе могилы от колючек, и я долго стоял у святых для меня могил на коленях…
В Хиву я вернулся под утро, напугал своим появлением старую Султанпашу, отдал ей поводья, бросился к себе в комнату и, не раздеваясь, повалился на кошму.
Смерть родного дома была как бы частью смерти родителей, обе потери слились, и я, в мальчишеских горьких мыслях своих, винил во всем Лойко, власти, большевиков, и мне почему-то все вспоминался окровавленный палач там, на площади.
V
Утром меня разбудил Константин Степанович.
— Поздно спишь, смотри, отъезд проворонишь! — Он широко улыбался, веселый был…
— Я поздно лег… В Ургенч ездил… — Ответной улыбки у меня не получилось.
— Мне хозяйка уже сказала. Хорошо сделал, что книги привез… Пригодятся не раз.
Я вышел во двор умыться, и мне не хотелось возвращаться в дом и говорить с Лойко — как будто он сам приложил руку к тому, чтобы мой родной дом сиротливо глядел на мир окнами без стекол…
Наконец я заставил себя вернуться в комнату. Тетушка Султанпаша поставила уже для нас миски с кислым молоком, принесла стопочку лепешек. Я не мог есть…