Пустыня
Шрифт:
Лалла с удовольствием зазвала бы его в гости в дом тетки, но не решается, ведь Радич — цыган, а это наверняка придется не по вкусу Амме. Радич живет не в районе Панье и даже не по соседству, а где-то далеко, на западной окраине города, у железной дороги, там, где тянутся громадные пустыри, резервуары с бензином и день и ночь дымят заводские трубы. Это он сам рассказал Лалле, но вообще он не любит распространяться о своем доме и семье. Сказал просто, что живет слишком далеко, чтобы каждый день приходить в город, а уж если приходит, ему проще ночевать на улице, чем возвращаться
Вот, к примеру, в старом здании таможни под лестницей. Там есть дыра, в нее как раз может пролезть подросток — проберешься туда, а отверстие заткнешь куском картона. А еще можно спрятаться на строительной площадке в сарае, где свалены инструменты, или под брезентом на небольших грузовиках. Радичу хорошо знакомы все такие убежища.
Чаще всего его можно встретить возле вокзала. В хорошую погоду, когда припекает солнце, он сидит на ступенях большой лестницы, и Лалла подсаживается к нему. Вместе они наблюдают за проходящими мимо людьми. Иногда Радич, приметив какого-нибудь пассажира, говорит Лалле: «Гляди, что будет».
Он подходит прямо к пассажиру, только что вышедшему из здания вокзала и слегка ошалевшему от яркого солнечного света, и просит милостыню. И поскольку улыбка у него обаятельная и грустные глаза, пассажир останавливается и начинает рыться в карманах. Чаще всего Радичу подают мужчины лет тридцати, хорошо одетые и приехавшие налегке. С женщинами труднее: они начинают задавать вопросы, а Радич не любит, когда его расспрашивают. Приметив молодую, приличного вида женщину, он подталкивает Лаллу и говорит: «Пойди попроси у нее».
Но Лалла не решается просить подаяния. Ей немного стыдно. Хотя минутами ей очень хочется иметь немного денег, чтобы купить пирожное или сходить в кино.
— Я последний год промышляю этим делом, — говорит Радич. — На будущий год уеду, буду работать в Париже.
Лалла интересуется почему.
— Потому что на будущий год я стану слишком взрослым, а люди взрослым не подают, говорят: «Иди работай».
Он глядит на Лаллу, потом спрашивает, работает ли она. Лалла качает головой.
Радич показывает ей на парня, который проходит внизу, возле автобусов.
— Он работает вместе со мной, у нас общий хозяин.
Это молодой негр, очень худой, кожа да кости; он подходит к пассажирам, предлагая поднести багаж, но, похоже, дела у него идут плохо. Радич пожимает плечами:
— Не умеет он взяться за дело. Зовут его Баки, не знаю, что это значит, но другие негры смеются, когда он называет свое имя. Он всегда приносит хозяину одни гроши.
Заметив удивление во взгляде Лаллы, Радич поясняет:
— Ну да, ты ведь не знаешь, наш хозяин — цыган, как и я. Зовут его Лино. А то место, где мы все живем, зовется ночлежкой. Большой такой дом. Там полно детей, и все работают на Лино.
Радич знает по имени всех городских нищих. Знает, где они живут, с кем работают, знает даже простых бродяг, которые обретаются в одиночку, сами по себе. Некоторые ребятишки промышляют целой семьей, с братьями и сестрами,
У Лаллы сжимается сердце, когда она их видит или когда ей попадается на глаза молодая уродливая женщина с сосущим ее грудь младенцем, которая просит милостыню на углу широкого проспекта. Прежде Лалла не вполне понимала, что такое страх, потому что там, у Хартани, бояться можно было только змей да скорпионов, ну еще злых духов, зыбкими тенями притаившихся в ночи; но здесь царит страх перед пустотой, нуждой, голодом, безымянный страх; он словно сочится из зловещих, вонючих подвалов, из их приоткрытых форточек, поднимается из темных дворов-колодцев, проникает в холодные, как могилы, комнаты или, подобно тлетворному ветру, мчится по широким проспектам, где без остановки, без передышки, день и ночь, из месяца в месяц, из года в год идут, идут, уходят, теснятся люди под неумолкающее шарканье каучуковых подошв, наполняя тяжелый воздух гулом своих слов, своих машин, своим бормотаньем и пыхтеньем.
Иногда голова у Лаллы кружится так сильно, что она должна немедленно, сию же минуту, куда-нибудь сесть, и она ищет глазами, обо что можно опереться. Ее смуглая, отливающая металлом кожа становится серой, глаза тухнут, и она медленно оседает, словно опускаясь в глубокий колодец, без надежды выкарабкаться на поверхность.
— Что с вами, мадемуазель? Ну как, лучше? Вам лучше?
Голос кричит откуда-то издалека; прежде чем к ней возвращается зрение, Лалла чувствует, как кто-то дышит ей в лицо чесноком. Она полулежит на тротуаре, привалившись к стене. Какой-то человек держит ее за руку, склонившись над нею.
— Мне лучше, уже лучше...
Ей удается заговорить медленно-медленно, а может, она только мысленно произносит эти слова?
Человек помогает ей встать, подводит к террасе кафе. Собравшаяся вокруг толпа рассеивается, но все же Лалла слышит, как женский голос решительно объявляет:
— Да она просто-напросто беременная.
Человек усаживает ее за столик. Он все так же наклоняется к ней. Это маленький толстяк с рябым лицом, усатый и почти совсем лысый.
— Вам надо чего-нибудь выпить, это вас подкрепит.
— Я хочу есть, — говорит Лалла. Ей все безразлично, она думает, что, как видно, сейчас умрет. — Я хочу есть, — медленно повторяет она.
Человек испуган, он что-то лепечет. Он вскакивает, бежит к стойке и тут же возвращается с сандвичем и корзиночкой с бриошами. Лалла не слушает, что он говорит, она жадно ест — сначала сандвич, потом одну за другой все бриоши. Человек смотрит, как она ест, его пухлое лицо все еще выражает волнение. Он выпаливает несколько фраз, потом умолкает, боясь утомить Лаллу.