Путь хирурга. Полвека в СССР
Шрифт:
Я никогда не пил израильское вино и принял маленькую «взятку».
Однако, как говорят, ни одно доброе дело не проходит безнаказанно. Вскоре мне пришлось расплачиваться за помощь студенту-еврею. Научный сотрудник клиники глазных болезней, еврей Лерман, подал заявление от уходе, он собрался эмигрировать в Израиль. Это был первый случай в нашем институте. Эмиграция евреев в Израиль была официально разрешена, и препятствовать ему в этом не могли, но ректорат и партийный комитет устроили специальное собрание профессорско-преподавательского состава — для «осуждения
— Вы должны быть на собрании.
— К сожалению, у меня назначена большая операция.
— Отмените. Ваша неявка может рассматриваться как нарушение приказа ректора.
Перед самым собранием меня попросили зайти в кабинет ректора. Там, с вытянутыми от напряжения лицами, сидели четверо профсссоров-евреев: стоматолог Курляндский, рентгенолог Шехтер, кожник Мошкелейсон и терапевт Орлов. За столом — ректор и члены партийного комитета, в том числе Родионов. Когда я вошел, он сказал:
— Теперь все.
Ректор:
— Товарищи, мы ожидаем, что все вы выступите на собрании с осуждением предателя, который хочет покинуть Родину.
Родионов:
— Ваша критика должна быть острой, чтобы из выступлений было видно ваше истинное отношение к этому негодяю и его поступку.
Попросту говоря — евреев выставляли перед коллективом всего института, чтобы они секли еврея. Профессорам евреям велят — вставай перед всеми и крой еврея почем зря. А откажешься — это прямая демонстрация против партийной линии, равноценная для тебя служебному самоубийству.
На собрании полно людей со всех кафедр — их освободили от работы, вызвали сюда. Но сам «осуждаемый» не явился. Не захотел прийти и его прямой начальник профессор Федоров — глазник. Ему это прощали, у него связи с ЦК партии. То, что Лермана в зале нет, облегчало необходимость говорить: гадко, конечно, ругать при всех человека за глаза, но еще поганей сказать ему в глаза, чего сам не думаешь, а обязан говорить из-под палки.
Сначала ректор, секретарь парткома и Родионов по очереди обругали уезжавшего, прибавляя к его имени десятки редко произносимых эпитетов и определений. Во всем этом был открытый подтекст явного государственного антисемитизма, потому что выступали руководители и говорили перед лицом всего института. Они накалили аудиторию, их антисемитизм нашел в ней прямое сочувствие. В зале раздавались возгласы:
— Он предатель!.. Он Родину предал!.. Таким не место среди нас!.. Ведь есть же на свете такие негодяи!.. Позор ему!..
Немногие сидели молча, опустив глаза и повесив головы. Они не одобряли, что слышали, но возражать боялись. Выступавший Родионов закончил так:
— Нам, товарищи, надо быть бдительнее, чтобы выявлять подобных предателей в нашей среде и изгонять их, чтобы они, как паршивые овцы, не заражали наше передовое советское общество и наш коллектив, который борется за звание коллектива коммунистического труда!
Меня как током ударило — эти слова о бдительности говорили на все лады на собраниях, когда осуждали «врачей-отравителей»
После него выступил профессор Курляндский, уважаемый ученый, автор учебников. Он был членом партии много лет, и, конечно, ему было не впервой выступать на таких собраниях. Он «крыл» отсутствующего, в основном повторяя сказанное. Да и что было добавить, если израсходовали весь стандартный лексикон осуждений.
Я лихорадочно думал: что мне говорить? Я искал какую-нибудь формулировку, которая была бы между осуждением и ничем. В этот момент председатель назвал мою фамилию. Я пошел к трибуне. Ноги у меня были словно ватные, я ощущал легкую дрожь в губах, но старался придать лицу спокойное выражение. Наверное, так идут на казнь. Да это и была своего рода публичная казнь. Я наклонился ближе к микрофону, потому что в голосе у меня не было силы. Передо мной разъяренная толпа. Надо что-то говорить. Что говорить?
— Товарищи, очень печально, что этот человек не явился на наше собрание.
Фраза ничего не означала, но надо найти как можно больше незначащих фраз и растянуть их для пустого выступления. И в то же время оно не должно быть совсем пустым, надо говорить что-то осуждающее. Поймав эту фразу, я стал ее развивать:
— Если бы он явился, если бы сидел здесь и мог слышать выступления своих коллег, ему бы стало стыдно, товарищи.
Тут вступил в силу второй слой моих мыслей, мыслей — искаженного эха того, что вылетало изо рта, мыслей для меня самого — я говорил им одно, а про себя думал другое.
— Страна, в которую он собрался уезжать (я не хотел называть Израиль вслух) вот уже много лет вызывает беспокойство среди мирных арабских соседей, она ведет себя агрессивно (еще бы Израилю не вести себя агрессивно, если ему с самого основания не дают жить). А он захотел уехать в ту страну (ну, хочет, так это его дело). Каждый день мы читаем в газетах и слышим по радио о налетах солдат той страны на мирных арабских жителей (и правильно делают, не сидеть же им и ждать, когда арабы их убьют). Невозможно себе представить, товарищи, сколько крови и слез проливаются в той части света (и еврейской крови, и еврейских слез тоже). Зачем ему ехать в такое государство? (Ну хочет — пусть едет, это не ваше дело.)
Очевидно, президиуму надоело мое бормотанье, и ректор меня перебил:
— Как вы сами относитесь к такому поступку?
— Я? Я не могу это понять (какое мне дело?).
— Но вы его осуждаете?
— Да, конечно (тебе-то какое дело? — жилы из меня тянешь, чтобы поиздеваться).
Я сошел с трибуны. Аплодисментов не было. Во всяком случае я их не слышал — голова гудела, и от своей лжи, и от лавины антисемитизма перед моими глазами.
Домой я приехал обозленный и обессиленный, рассказывал все Ирине. Она мрачнела и говорила «сволочи, идиоты» и еще что-то. Я пил водку, я курил, я ложился и вскакивал.