Путь к себе. О маме Наталии Сац, любви, исканиях, театре
Шрифт:
— Это с вас что ли? Да никогда, — не смогла я себя сдержать — и тотчас на меня обрушилась Евгения:
— Шпана подзаборная, вошь тифозная, доходяга… — были самыми «изысканными» из эпитетов, которыми она меня награждала.
Но это было только начало. Неприязнь переросла в ненависть, и теперь вся накопившаяся за время больничного безделья энергия была направлена на то, чтобы утолить эту ненависть.
На другой день утром во время обхода Лялечка, явно по выработанному Евгенией плану, обратилась к главврачу:
— Что же Вы, Федор Иванович, выздоровевших не выписываете? Больные люди неделями места ждут, а у вас койки давно здоровые (кивок в мою сторону)
И все же обе они были правы: меня уже давно полагалось перевести из больничного на домашний режим, но Федор Иванович, конечно, знал, что мне некуда деваться: в Саратове ни друзей, ни знакомых, а мама…
Снова и снова я стала думать над одной фразой из последнего маминого письма, на которую поначалу не очень-то обратила внимание. «К сожалению, в силу обстоятельств я пока не могу отсюда никуда выезжать сама»… Почему не может? Ведь она на свободе? И, ломая над этим голову, вспомнила разговор Сергея Николаевича с председателем колхоза: «у нас теперь такая свобода есть, что от тюрьмы не отличишь: укажут тебе точку на карте, там и кукарекай, а за пределы не сметь»… Да, вот такая свобода у моей мамы, вот почему она не смогла и не сможет за мной приехать. И хорошо, что я написала ей из больницы, чтоб не волновалась, что мы увидимся позже. Только вот увидимся ли?
Ночь. Как всегда, храпит Евгения, что-то бормочет Лялечка, охает и вздыхает Фомична. Но мне не спится. За окном беснуется метель, бьет по стеклам ледяными кристалликами. Слушая ее вой, я представляю, как, выйдя из больницы, я опять буду бродить по промерзшим Саратовским улицам на своих таких еще слабых ногах. Уныние и безнадежность охватывают меня. «Никуда я не пойду. Сяду на первой ступеньке и буду сидеть, пока не умру»…
Утром во время обхода я сама попросила Федора Ивановича меня выписать. Он вздохнул, снял очки, посмотрел на меня выцветшими слезящимися глазами, опять вздохнул и, наконец, сказал:
— Хорошо. Но через три-четыре дня.
— И чего тянут? — пророкотала Евгения, едва он вышел. — Чего ждут? Прынц что ли явится за ней на ковре-самолете?
Лялечка захихикала и, как всегда, поддакнула:
— Да уж, в наше время чудес не бывает.
Принесли хлеб. Я даже не стала делить пайку, разом съела все 300 грамм и легла, отвернувшись к стене. Я слышала, как «прохаживается» на мой счет Евгения, вторит ей Лялечка, но меня это больше не трогало. Я не повернула головы и, когда в палате появилась нянечка с подносом, на котором были умопомрачительные «деликатесы»: сливочное масло, творог, сметана, яйца и целый каравай пушистого белого!! хлеба. Все в остолбенении уставились на чудо-поднос, одна я по-прежнему безучастна. Даже, когда нянечка подошла к моей кровати и спросила:
— Попова, ты ведь? Тебе передача, — я не подняла головы,
— Это не мне. Поповых много.
Евгения тотчас подхватила:
— Конечно, не ей. Откуда ей такое? — и нянечка уплыла со своим подносом. Однако вскоре она появилась снова и решительно поставила поднос на мою тумбочку:
— Больше Поповых в больнице нет. Да ты посмотри, тут записка.
Через минуту я была уже в коридоре. Там у зеркала Анна Ивановна, милая Анна Ивановна, директор родного детдома! Она смотрела прямо на меня, но словно не видела. «Не узнает», — догадалась я, бросаясь к ней…
Потом, уже наговорившись, я впервые внимательно посмотрю в зеркало и сама себя не узнаю: истонченное, «из одного профиля» лицо, наголо бритая голова, рыжий больничный халат… И все-таки это я, я, я! И все-таки я жива! И все-таки бывают на свете чудеса!
На следующий день мы с Анной Ивановной вновь едем через замерзшую Волгу. На этот раз нам повезло: удалось попасть в автобус. По дороге Анна Ивановна рассказывает, что в детдом почти одновременно пришло два письма: одно от главврача больницы Федора Ивановича, где он просил за мной приехать, и второе от Сергея Николаевича с фронта. В конверте, кроме общего, ко всем ребятам, был еще маленький листок, письмецо лично мне.
«Ксана-Ксанка, — писал он, — я верю, что ты обязательно прочтешь мое письмо, что болезни тебя не одолеть. Жизнь иногда бывает мрачноватой, но, верь мне, это проходит. И людей настоящих, отличных людей все-таки больше, чем всякой дряни. Правда, удалось им попортить мне крови, но все-таки, видишь, выстоял. У нас сейчас здесь жарковато, но мы обязательно победим. И я снова стану учить таких, как ты, мальчишек и девчонок».
Тогда я еще не знала, что вскоре вслед за письмом пришла еще и похоронка: Сергей Николаевич пал смертью храбрых в боях за Сталинград.
«Жизнь — явление полосатое», — последняя книжка моей мамы. Я вновь и вновь перечитываю, обращаюсь к ней.
В моей жизни контрастных полос также было немало, как немало было и людей, самых разных. Но добрых и светлых гораздо больше. Спасибо им.
Возвращение
Шестнадцать коек в одноэтажном деревенском доме. Одна из них в углу моя. Пятнадцать ребят ходят на цыпочках и говорят шепотом, чтобы я не проснулась. Потому что мне нужен покой. Никто из ребят не сказал мне: «как мы без тебя соскучились»… или «ах, как плохо ты выглядишь, от тебя осталась четверть»… Нет, мне говорят: «доходяга»… «дистрофик»… «мешок с костями»… но может ли что-то больше ласкать слух?! Каждое утро на моей тумбочке появляется пол-литровая банка с молоком — это плата натурой за курточку Мишки Михайловского, которая внезапно стала ему мала. Пошла в обмен и белая довоенная рубашка Витьки Макарова, единственная приличная на все мальчишечье общежитие, — она превратилась в увесистый шматок сала. А из кухни по несколько раз в день наведывается тетя Маня, принося что-то «тебе сейчас самое располезное».
Тихо в доме. Лишь шуршат мыши, тикают ходики и скрипят половицы под моими ногами. Я подхожу к зеркалу. Оттуда на меня смотрит странное, невероятно худое существо с удивленными светлыми глазами. Рот у этого существа глупо растянут, оно чему-то радуется. Чему? Может, тому, что сегодня получила письмо от мамы? Или тому, что снова здесь, дома, и скоро из школы придут ребята? И еще, конечно, тому, что наши на фронте наступают, гонят с родной земли фрицев! И пусть еще пляшут за окном снежинки, свет уже весенний, предвещающий наступление теплого, ласкового лета. Хорошо!