Путь стрелы
Шрифт:
Которую неделю сыпались на нас эти шишки да иголки; дети, уже полгода занимающиеся с репетитором английским языком, не могли запомнить двух-трех простейших фраз, зато эти стихи схватили на лету с первой же репетиции утренника в детском саду. Каждый вечер родители хриплыми, уставшими голосами читали им хорошие книги (одна моя соседка декламировала сыну Пастернака), но дети запомнили не Ершова, не Пушкина, не Агнию даже Барто, а эти флаги и шары. Эти стихи пристали к ним, как тополиный пух, забили горло, вызывая у родителей аллергию, они проникли, как инфекция, когда стоит одному ребенку чихнуть, чтобы заболела вся группа, как распыленные с воздуха ядохимикаты. Эта детсадовская классика играючи положила на лопатки поэзию, и моя воинствующая соседка, прививающая сыну любовь к Пастернаку, несмотря на все свои старания, получает от него в результате аккуратные брикеты новогодних строк, которые сначала вызывали умиление, а позже страх. Вскоре дети всего нашего двора кликушескими голосами стали выкрикивать, раскачивая качели: «Что растет
В толпе я заметила Роксану, с которой когда-то мы вместе провели немало томительных часов на нашей детской площадке, выгуливая детей. В те времена нас объединяла дружба наших малышей, это она принудила нас к общению, других причин не было, разные мы люди, и после того как дети немного подросли и родители занялись их устройством, учитывая не столько склонности детей, сколько свои родительские возможности, природное равенство нарушилось, дети постепенно забыли друг друга, и наша дружба с Роксаной сошла на нет. На детской площадке теперь гуляли другие дети, а ровесники моей дочери уже занимались делом: разучивали гаммы, садились на шпагат, учились держаться на воде, — потому что родители думали об их будущем. Зараженная общей заботой, я стала водить дочь на рисование и к англичанке, выкраивая для этого деньги, чтобы потом, в своем туманном будущем, она смогла достойно конкурировать со своими ровесниками, например с сыном Роксаны, который занимается в локтевском ансамбле и учится держаться в седле, и, таким образом, очень скоро он провальсирует мимо моей дочери, с которой три года был неразлучен, прогарцует на скакуне. А мы что в противовес? Мы учимся перспективе, осваиваем цвет и выучили слово «уиндоу».
...Иногда она мне снится, наша детская площадка, снятся те мирные дни. Мирный свет мирных окон. На глаза наворачиваются светлые, как поют в песнях, слезы. Не светлые — темные, тушь око ест. Светлые слезы темными ручьями текут по лицу, и невозможно их остановить, текут себе без видимых причин — от песни, от мысли. Свет окон делается ярче. Прожектора бьют из них, и снопы света скрещиваются на детской площадке, как на арене цирка, куда скоро выйдут маленькие гладиаторы, вооруженные кто трезубцем, кто коротким мечом, кто французским языком, кто рисованием, кто одной лишь молитвой матери своей, кто ничем, ничем. Такой мирный сон, из которого меня освобождает бормотание проснувшейся дочери, разбирающей по слогам: «Мы — зу-ба-ми! Мы — клы-ка-ми! Мы — копы-та-ми его!»
Роксана энергично помахала нам рукой, я сделала движение к ней навстречу, но она уже махала кому-то другому, зато к нам пробился Коля, сотрудник нашей редакции, бывший экскаваторщик, бывший народ. Он, точно извиняясь за вчерашнее, тепло отозвался о наряде моей дочери, я похвалила ресницы его сына. Выполнив этот несложный долг, мы стали поправлять детям прически и одежду, гадая, что бы еще сказать друг другу. Колин сын стоял набычившись, угрюмо глядя в пол, моя дочь застенчиво посматривала на него. В эту минуту на лестничной площадке появилась ласковая женщина в кокошнике, расшитом бисером, и в русском сарафане. Она пропела:
— Дорогие дети, добро пожаловать в зал на наш праздник. А вы, товарищи родители, можете быть свободны до четырнадцати тридцати.
— Свободны до четырнадцати тридцати, — насмешливо сказал Коля. — Хороша свобода...
И тут произошло то, чего я втайне ожидала и боялась: дети цветным ручейком потекли вверх по лестнице, а моя дочь крепко вцепилась в мою руку и не желала идти никуда, ни к каким зайчикам и белочкам. С досадой, точно этим своим нежеланием идти вместе со всеми она выдавала с головой и меня, я стала ее уговаривать. Дочь дергала меня за руку и тянула прочь.
— Ты же большая девочка, — бормотала я.
— Ничего не большая, — ныла она, — ты сама говоришь, когда спать меня укладываешь: «Маленьким спать пора».
Колин сын с интересом, как взрослый, смотрел на нас, ожидая, чем дело кончится. Коля присел перед моею дочерью на корточки и что-то зашептал ей на ухо. На лице ее выразилось сомнение. Коля прошептал еще что-то. Она вздохнула и сказала: «Ладно». Мы проводили детей по лестнице и передали их ласковой женщине в сарафане, которая давно уже с застывшей улыбкой поджидала нас одних.
— Что ты ей сказал? — спросила я Колю.
— Сказал, что в подарки Дед Мороз положил иностранную жвачку, — довольный собой, ответил Коля.
— Ну и что?
— Ты, мать, отстала, не в курсе интересов нынешних детей. Они помешаны на этой жвачке, там под фантиком есть обертки с разными картинками, они их собирают. В их мире это твердая валюта, что угодно можно выменять на такие обертки. И все у них как у нас: важна не начинка, а картинка... Ты куда сейчас?
— Куда-нибудь, — ответила я.
Мы вышли на улицу и разошлись в разные стороны.
Все на свете: погода, время, люди и их поступки, — выражало неопределенность нулевой отметки. В новом году шел старый, еще с осени, дождь. Под дождем таял снег, под снегом разваливался асфальт, и машины ныряли из одной колдобины в другую, под асфальтом разрушалась земля, под землею
Я бродила по улицам, засунув руки в карманы, наконец-то без хозяйственной сумки, без авоськи, целлофанового кулька, ощущая, как душе необходимо это бесцельное, как в детстве, шатание, как бы бесцельное, а на самом деле исполненное смысла и крылатой свободы. Действительно, глупо тратить день на то, чтобы было чем поужинать вечером, утро на то, чтобы пообедать, день на то... Вот так и ползешь как по рельсам в узком, тобою выдолбленном в камне коридоре с остановками «завтрак», «обед», «ужин», а между этими мероприятиями мерцающий сон, спит душа, все больше тяготея ко сну. Так куешь себе цепь и сидишь на этой цепи, привыкая, уговаривая себя, что все так живут и что отбудешь таким образом несколько томительных лет, а потом начнется иная жизнь. Будем как птицы небесные. А как? Как будем? Как уподобиться им, небесным, но ведь надо как-то, потому что много уже накопилось тоски вековой, слишком много мусора. Жизнь отбрасывает его в разные стороны, как великан, за трапезным столом разбрасывающий обглоданные кости. Уйдет снег, и обнажится ненадежно скрытая тайна нашего общежития, проступит как некая истина сквозь нагромождения лжи: отходы жизни, шелуха времени, сморщенная оболочка повседневного существования. Частицы бытия отлетают, наполненные мусором, который тянется за человеком как длинный шлейф. Человек идет в какую-то секунду чистый и свободный, раздвигая новый воздух, срывая с ветвей новую листву и ее походя обращая в мусор. Вот след, оставленный на земле: пустота вокруг полигонов, ржавеющие металлические конструкции, высохшие озера, затопленные берега. Отпечаток стопы неандертальца, въевшийся в гранит. Он занят обеспечением сегодняшних нужд и не помышляет о завтрашнем дне, потому что ползет еще по земле мусоровоз, возятся на улицах дворники, сжигая мусор, крутятся прачки, стирающие грязное белье, и санэпидстанция спустя рукава, но все же воюет с крысами.
Размышляя о мусоре, я вспомнила книги, превращающие в свалку память, и слова, особенно слова, бессмысленные речи, бессмысленную ложь, в которой растворяется весь человек как в концентрированной кислоте, и мы сами становимся зевками пустоты, огромной свалкой пустых голов, загребущих рук, цветники затаптывающих ног. И все это ворочается в свалке времени, которое невозможно упорядочить, вытянув оттуда одну непрочную нить — историю, потому что все рвется и истлевает на ходу, если служит сиюминутной цели. Я посмотрела на часы: оказалось, что прошло уже около часа моего бесцельного свободного времени. Наверное, дочь уже получила свой подарок, А я?.. Я провожу эти редкие свободные минуты не в парке, не в кино, не, на худой конец, в магазине, а в подворотне старинного облупленного дома с циркульными окошками, готической крышей, стою перед горами мусора, как перед полотном художника, и всматриваюсь в детали: вот безобразная, растрепанная, как ведьма, голая кукла, вот цветочный горшок с засыхающим, похожим на собственный корень растением, вот пакеты из-под молока, детский красный сапожок примерно такого размера, который носит моя дочь. На том краю свалки копошились две крысы. Говорят, много их развелось по всей Москве. Говорят, что мы, как жители осажденного города, давно вкушаем их мясо, заверченное в колбасу, но, может, скоро мы поменяемся ролями и настанет на их улице праздник: столицу берут в кольцо три свалки, о которых не раз писала наша газета; воззвание газет, их талый текст скользил под ногами раскисшим снегом. Лучше не думать. Пора.