Путешествие Глеба
Шрифт:
Вина не оказалось. Все равно, гость не смолкает. Профиль его волкообразный еще резче, усы еще ниже и длинней.
– За моей спиной завела шашни с проходимцем, – будто офицером, он казацкую форму носит, у него и кинжалы, и газыри, какой-то фантастический казак. Морда красная, играет на гитаре, сам белобрысый и брови белые – а имя? Все врет, разумеется. Фамилию явно сочинил: Мельгау де Граф Энлевейн Гурри. Подумать только! Этой фамилией мою дуру и доехал. Мельгау де Граф… нелепость, для психопаток! Уверяю вас, будь этот жулик просто Сидорчук, ничего бы и не было. Но бестия продувная: подговорил
– Много ваших денег увезла?
– Десять рублей. Элли засмеялась.
– Какая прелесть!
– Да, вы смеетесь, потому что вы помещица. Взяли да и уехали в деревню.
– Я помещица?
– Разумеется. У вашего мужа имение. Для вас десять рублей не деньги.
Элли вспыхнула.
– Ну, это уж вы чушь порете! Глеб вмешался.
– Единственно, что мне в политической экономии нравилось, нам в Университете читали: психологическая теория ценности, Бем-Баверка.
– Эти Бем-Баверки хороши, когда деньги есть.
– Элли, понимаешь: у кого рублей больше, тот каждый рубль меньше ценит. А у кого их…
– Именно, у нас с тобой страшно много!
– А у него еще меньше. Десять что тысяча. Бем-Баверк успокоил волнение. Было признано, что последние десять целковых унести очень жестоко, ну, а насчет причин внутренних…
У Элли на этот счет взгляды ясные.
– Если она его полюбила, то это все. Любовь все. Тут ничего нельзя сделать и она права. А деньги… фу! ничего.
Художник долго бурчал. В знак сочувствия Элли дала ему три рубля. Он пошел утешаться в «Ливорно».
В тот же день, возвращаясь домой в сумерки, Элли у двери Воленькиной квартиры увидела большой темный гроб – он приставлен был к стене стоймя, рядом крышка с глазетовыми кистями. Похолодевшею рукою толкнула она дверь, никогда теперь и не запиравшуюся. В передней было темно. Клавдия Афанасьевна брела из кухни, шаркая туфлями. Дверь к Воленьке приотворена. Букет огромных колокольчиков – Люся привезла из Люблина – на столе. «Ослабел, ослабел, – зашептала Клавдия Афанасьевна. – После ванны совсем слабеет». – «А… а, да»… Элли взяла Клавдию Афанасьевну за рукав, попятилась назад к двери. «Ничего, вы и здесь можете говорить, он заснул сейчас, ничего…» Они вместе выступили на лестницу. Ни гроба, ни крышки не было. Элли перевела дух. «Я нынче еще зайду… ночью у него посидеть, потереть спину». – «Спасибо, душечка, вы замучитесь с ним».
Элли медленно побрела наверх: «Что ж, я сумасшедшая, на самом деле? Психопатка?»
Взошла к себе потихоньку, сняла перчатки. Все было мирно, обычно: Марфуша возилась на кухне, Глеб зажег у себя лампу и писал что-то. Она его позвала, прошла в большую комнату с фонарем-балконом на Спасопесковский.
– Глеб, слушай… ну это что-то ужасное. Я сейчас гроб видела. У Воленьки. А там никакого гроба нет.
И она рассказала все как было.
Глеб взял ее за руку. Рука очень холодная.
– Померещилось тебе… от нервности.
Она сидела на постели очень бледная. Потом вдруг ослабела и мягко, как-то безответно завалилась на спину, поперек кровати. Глеб знал – с ней такое бывает,
Точно сорвалось что внутри с петли, глубоко она вздохнула – да, да, жизнь! Глеб целовал ее лоб, пахнувший одеколоном, слышал стук собственного сердца, но теперь это не тот, страшный и безмолвный мир, а она, настоящая, хоть и такая по-ребячески сейчас слабая Элли. Она его обняла: «Ты тут… ну, ничего, значит, все хорошо. А мне плохо было». – «Да, да, лежи, я тебя укрою».
Этот вечер был тих, так уединен. Элли лежала, Глеб кормил ее супом, она съела крылышко цыпленка, из Прошина присланного. «Нездорова барыня? – шептала Марфуша, почесывая в голове пальцем. – А я им чайку горяченького…» И уже бежала назад в кухню, потряхивая серьгой на ходу.
Элли просила, чтобы Глеб спал нынче здесь. Марфуша постелила ему на диванчике. А сама вниз спустилась – сказать Клавдии Афанасьевне, что сегодня барыня не придет, «сами нездоровы».
– Глеб, – говорила Элли, – ты не уходи из комнаты. Тут и занимайся. А то мне без тебя страшно.
– Чего же страшно?
– Не знаю. Страшно.
Через несколько минут она спросила:
– А по-твоему, Воленька умрет?
Глеб вздохнул.
– Да, мне кажется.
– И я так думаю. Бедненький он. Дай мне руку.
Глеб подошел, сел на постели.
– Ничего, спи. Господь с тобой.
Она погладила его руку, потом поцеловала ее.
– А что там будет, Глеб? Ты себе представляешь?
– Нет, мало. А верить надо.
– Мы не расстанемся и там, – сказала Элли тихо, твердо. – Иначе быть не может.
С этим вдруг младенчески и заснула, лежа на спине, тем сном чистым и невинным, точно ей лет семь. Глеб минутку посидел, потом поднялся. В комнате, во всем доме, во всем, показалось ему, городе и мире было тихо. У изголовья Элли лежало маленькое Евангелие. Глеб взял его, наудачу развернул. Открылось о блудном сыне. Он прочел, поцеловал и положил книжку на место, рядом с головой Элли. А сам сел к лампе. Он был взволнован. Он себя странно чувствовал. Но легко, как будто полон сил. Да, вот этот круг света лампы, тут он и Элли, а дальше тьма, и внизу бездна, где Воленька близится к отходу. Но в этом свете жизнь, что-то страшно важное и таинственное, и грозное, но это все надо. Все хорошо. Страшно, грустно, радостно – все надо.
Элли тихо спала. Во сне безраздумно подняла руку, жестом вековечным женственной нежности, слегка изогнув ее в локте. Положила на нее голову, опять как Микельанджелова «Ночь».
Глеб смотрел и смотрел – вот эти грусть и очарование спящей молодой женщины. «И она все же уйдет, так же умрет, как и я. Значит, так уж дано. Боже, не разлучай нас в вечности».
Липы внизу пожелтели. Хмурилось, дождь. В комнату вошла Марфуша, не стремительно. Вид у нее будто бы и смущенный: «Там, барыня, снизу пришла женщина. Барин ихний… скончались».