Путешествие на край ночи
Шрифт:
Несмотря на всю свою мрачность, больница была единственным местом, где люди о тебе забывали, куда можно было спрятаться от людей, и единственное доступное мне счастье.
Я справился об условиях поступления, о привычках врачей, об их маниях. К моему отъезду в лес я относился с отчаянием и возмущением и уже решил схватить все лихорадки, которые мне встретятся, чтобы вернуться в Фор-Гоно больным и исхудавшим, до того отвратительным, что им придется не только принять меня, но еще и вернуть на родину. Я уже был знаком со всякими трюками, великолепными трюками, чтобы заболеть, и научился еще новым, специально для колонии.
Я готовился преодолеть тысячу трудностей, так как директора общества, так же как
Они увидят, что я готов гнить от чего угодно. Кроме того, в госпитале вообще не заживались, разве если уж кончали там раз навсегда свою колониальную карьеру. Самым пройдохам, самым плутам, людям с сильным характером иногда удавалось попасть на транспорт, идущий в Европу. Это было радостным чудом.
Большинство из больных признавали себя разбитыми, потратившими все уловки, побежденными правилами и возвращались в лес терять свои последние кило. Если хинин отказывался от них и отдавал во власть личинок, пока они еще находились в больнице, священник около восемнадцати часов закрывал им глаза, и четыре дежурных сенегальца уносили бескровные останки на отгороженное место из красной глины около церкви Фор-Гоно, такой жаркой под ребристым железом, что никто не заходил больше одного раза в эту церковь, самую тропическую из всех тропических церквей.
Так проходят люди сквозь жизнь, и трудно им исполнять все то, чего от них требуют: кружиться бабочкой в молодости и кончать ползучим червяком.
Я попробовал собрать еще кое-какие справки. Мне казалось невозможным, чтоб Бикомимбо было таким, каким мне его описал директор. В сущности, дело шло о пробном пункте, о попытке продвинуться дальше от берега, на расстояние по крайней мере десяти дней пути, о фактории, отрезанной от всех, в лесу, который мне представлялся огромным складом животных и болезней.
Может быть, они просто завидовали моей участи, остальные мальчики общества, которые попеременно то впадали в ничтожество, то переходили в наступление. Их тупоумие (это все, что у них было) зависело от качества только что выпитого спирта, от писем, которые они получали, от количества надежды, которое они потеряли в течение дня. Как общее правило, чем хуже им было, тем больше держали они фасон.
Мы пили аперитив в течение по крайней мере трех часов. Главной темой всех разговоров был губернатор, потом говорили о воровстве всевозможных и невозможных предметов и, наконец, о женщинах: три цвета колониального знамени. Присутствующие чиновники обвиняли военных во взяточничестве и злоупотреблениях властью, военные отвечали им тем же. Что касается губернатора, то слухи о его увольнении ходили каждое утро вот уже десятый год, но интересующая всех телеграмма с вестью о немилости все не приходила, несмотря на то, что не менее двух анонимных писем ежедневно отправлялись министру, в которых рассказывались целые кипы совершенно определенных ужасов по поводу местного тирана.
Каждое утро армия и коммерция приходили в контору больницы и хныкали, чтобы им вернули их состав. Дня не случалось, чтобы какой-нибудь капитан не приходил рвать и метать о срочном возврате трех заболевших лихорадкой сержантов и двух капралов-сифилитиков, так как именно этих кадров не хватало ему, чтобы организовать воинскую часть. Если ему отвечали, что эти симулянты умерли, то он оставлял администрацию в покое и возвращался в пагоду, чтобы лишний раз выпить.
Невозможно было уследить за тем, как исчезали люди, дни и вещи в этой зелени, в этом климате, жаре и комарах. Все в одну кучу, клочки фраз, горести, кровяные шарики исчезали на солнце, таяли в водовороте света и красок, и с ними — желания и время, все в одну кучу. В воздухе было лишь одно сверкающее томление.
Наконец грузовой пароходик, который должен был везти меня вдоль берегов до ближайшего
Наконец мы приплыли к месту назначения. Мне повторили, что порт называется Топо. «Папаута» столько кашлял, харкал, дрожал, плывя по жирной, грязной, как помои, воде, что в конце концов мы все-таки прибыли.
На берегу выделялись три огромные хижины, крытые соломой. Издали на первый взгляд вид довольно привлекательный. Это устье большой реки с песчаными берегами, моей реки, той, по которой мне придется плыть на барже до самой глубины моего леса. В Топо я должен был остановиться только на несколько дней — так было решено, — дней, необходимых, чтобы принять мои предсмертные колониальные решения.
Мы держали курс на пристань, и, перед тем как подойти, «Папаута» задел ее своим толстым животом. Пристань была бамбуковая — я это хорошо помню. У нее была своя история: ее делали заново каждый месяц, потому что ловкие и быстрые моллюски обгладывали ее, собравшись тысячами. Эта безостановочная постройка и была одним из отчаянных занятий, которым страдал лейтенант Граппа, командующий постом Топо и прилегающим районом. «Папаута» приплывал раз в месяц, но моллюскам нужно было не более месяца, чтобы сожрать его дебаркадер.
По приезде лейтенант Граппа завладел моими бумагами, проверил их, снял копию на девственном реестре и предложил мне аперитив.
За два года, заявил он мне, я был первым путешественником в Топо. Никто не приезжал в Топо. Не было никакой причины ездить в Топо. Под началом лейтенанта Граппа служил сержант Альсид. В своем одиночестве они друг друга не очень любили.
— Мне приходилось быть осторожным, — при первом же знакомстве узнал я от лейтенанта Граппа, — у моего подчиненного есть некоторая склонность к фамильярности.
На этом пустыре ничего не могло случиться, и каждое выдуманное событие показалось бы слишком неправдоподобным; поэтому сержант Альсид заранее приготовлял изрядное количество ведомостей с пометками «ничего», которые Граппа без промедления подписывал, а «Папаута» аккуратно отвозил губернатору.
Кругом в лугах и в чащах леса плесневело несколько племен, вымирающих от сонной болезни и постоянной нищеты; эти племена все-таки платили маленький налог, конечно, из-под палки. Среди молодежи набирали полицейских и доверяли им эту самую палку. Актив полиции насчитывал двенадцать человек.