Путешествие на край ночи
Шрифт:
Он немножко пришел в себя, когда Парапин впрыснул ему морфий. Он даже нам кое-что рассказал по-поводу того, что случилось.
— Лучше, чтобы кончилось так… — сказал он. И потом еще: — Это не так больно, как я думал…
Когда Парапин его спросил, где он чувствует боль, уже видно было, что он далеко, но что он еще хочет нам что-то сказать. У него не хватало сил и средств. Он плакал, задыхался и тут же смеялся. Он не был похож на обыкновенного больного, мы не знали, как себя с ним держать.
Казалось, что теперь он хочет помочь нам жить. Казалось, он ищет для нас каких-то радостей, из-за которых стоило
Позже, может быть, через час, не больше, началось кровоизлияние, обильное, внутреннее. Оно унесло его.
Он скончался, задохнувшись. Он кончился разом, как будто с разбегу, прижимаясь к нам обеими руками.
И потом он вернулся к нам почти тут же, скорчившись, уже отяжелев полным весом мертвеца.
Мы встали, высвободили руки. Его руки остались в воздухе, негнущиеся, вытянутые, желто-синие под светом лампы.
Теперь Робинзон в этой комнате казался чужестранцем, который приехал из ужасной страны и с которым никто не смеет говорить.
Парапин не потерялся. Он послал за полицией. Дежурным оказался как раз Гюстав, наш Гюстав.
— Не было печали! — заметил Гюстав, как только он вошел и увидел.
Потом он присел на стул, чтобы отдышаться и выпить стаканчик, так как со стола еще не было убрано после обеда служителей.
— Так как это убийство, то лучше бы снести его в комиссариат, — предложил он, прибавив: — Хороший был парень Робинзон: муки не обидел бы. Хотел бы я знать, за что она его убила?
Мы пошли с ним наверх, за носилками. Было слишком поздно, чтобы будить кого-нибудь из персонала, и мы решили, что сами перенесем тело в комиссариат. Комиссариат находился далеко, за шлагбаумом, последний дом. Пошли мы. Парапин держал носилки за перед. Гюстав Мандамур — за другой конец. Только они шли не очень прямо, ни тот, ни другой. Софье даже пришлось помочь им, когда они спускались по лестнице. Тогда же я заметил, что Софья не очень взволнована. А ведь это случилось совсем рядом с ней, так близко, что пуля этой сумасшедшей могла попасть и в нее. Но я уже заметил — при других обстоятельствах, — что ей надо раскачаться, чтобы прийти в волнение. Не то чтобы она была холодна, нет, ведь это на нее налетело, как вихрь, но не сразу.
Я хотел пройтись с ними немножко, чтобы убедиться, что это действительно конец. Но вместо того, чтобы идти за ними и за носилками, я шел вкривь и вкось по дороге и в конце концов свернул на тропу, которая идет между заборами, а потом отвесно спускается к Сене.
Я следил через заборы за тем, как они удаляются со своими носилками, углубляясь в туман, который душит их, затянувшись за ними, как шарф. На набережной, внизу, вода сильно толкала баржи. Из долины Женневилье тянуло холодом. Холод облегал зыбь реки и блестел под арками.
Там, далеко, было море. Но сейчас мне некогда было мечтать о море. У меня без того было много дел. Как я ни старался потерять себя, чтобы жизнь моя не вставала опять передо мной, я повсюду наталкивался на нее. Я опять возвращался к самому себе. Конечно, я больше не буду шататься. Предоставляю другим… Мир заперт. Мы подошли к самому краю!.. Как на ярмарке!.. Страдать — этого еще мало, надо еще уметь начинать
Приятели искали меня уже около часа. Тем более, что они видели, в каком я был неблестящем состоянии, когда их покинул. Гюстав Мандамур первый заметил меня под фонарем.
— Эй, доктор! — крикнул он мне. (Ну и голосище же был у Мандамура!) — Идите сюда! Вас спрашивает комиссар. Вы должны дать показание. Знаете, доктор, — прибавил он, но уже на ухо, — вы, право, неважно выглядите.
Мы прошли по двум-трем улицам, прежде чем увидели фонарь комиссариата. Теперь уже не заблудимся. Гюстава мучил вопрос о протоколе. Он не смел мне этого сказать. Он уже всем дал свой протокол для подписи, а в нем еще много чего не хватало.
У Гюстава была большая голова — в моем роде, мне даже было впору его кепи, а это не шутка, — но подробностей он не запоминал.
Мысли нелегко приходили ему в голову, и он с трудом мог выразить их словами, а тем более письменно. Парапин помог ему, но Парапин не видел, как драма произошла. Ему пришлось бы выдумывать, а комиссар не хотел, чтобы протокол выдумывали, он требовал, как он выражался, одну только правду.
Меня трясло, когда мы поднимались по лесенке комиссариата. Я тоже не много чего мог рассказать комиссару, я себя действительно плохо чувствовал.
Они положили тело Робинзона тут же, перед шкафами с карточками префектуры. Окурки, афиши, надписи «Смерть фараонам», которые не удалось отмыть.
— Вы заблудились, доктор? — спросил меня секретарь очень мило, когда я наконец явился.
Мы все так устали, что заговаривались.
Наконец мы сговорились относительно выражений показания и относительно пуль. Одна застряла в позвоночнике. Мы не могли ее найти. Так его с ней и похоронили. Другие мы нашли. Они застряли в такси. Сильный револьвер!
Софья тоже пришла, она ходила за моим пальто. Она целовала меня и прижималась ко мне, как будто я тоже собирался умереть или улетучиться.
— Да я никуда не ухожу! — повторял я ей на все лады. — Я не ухожу, Софья!
Но успокоить ее было невозможно.
Вокруг носилок завязался разговор с секретарем комиссара, которому все это было не в диковинку, как он говорил: сколько он их перевидал, убийств, и не убийств, и несчастных случаев тоже! Он даже собирался нам рассказать разом все, что он знал и видел. Мы не смели уйти, чтобы не обидеть его. Он был такой любезный. Ему было приятно разговаривать с образованными людьми, а не с хулиганами. Чтобы не обидеть его, пришлось немножечко задержаться у него в комиссариате.