Путешествие на край ночи
Шрифт:
— Но есть же любовь, Бардамю!
А я Ганату:
— Артюр, любовь — это вечность, что заменяет пуделям тумбу, а у меня свое достоинство есть.
— У тебя? Анархист ты, и все тут.
Хитрюга он со своими передовыми воззрениями — это же сразу видно.
— Верно, толстомясый, я — анархист. И вот доказательство: я тут сочинил кое-чего вроде молитвы, социальной молитвы мести. Сейчас ты мне скажешь, как она тебе. Называется «Золотые крыла».
И я декламирую:
«Бог, что считает минуты и деньги, Бог, отчаявшийся, похотливый и хрюкающий, как боров, что валяется где попало брюхом кверху и всегда готов ластиться, — вот он, наш повелитель. Падем же друг другу
— У твоего сочинения нет ничего общего с жизнью, я — за установленный порядок и не люблю политики. И в день, когда отечество позовет меня пролить кровь за него, я отдам ее и филонить не буду.
Вот что он мне ответил.
А тут, хоть мы ничего не замечали, к нам исподтишка подбиралась война, да и голова у меня пошла кругом. Спор у нас был короткий, но жаркий, и я притомился. К тому же чуток разволновался: официант обозвал меня жлобом — я чаевых мало дал. Словом, мы с Артюром помирились. Окончательно. И почти во всем пришли к одному мнению.
— В целом ты прав, — примирительно согласился я. — В конце концов, все мы плывем на одной большой галере и гребем что есть сил — с этим ведь не поспоришь. Сами как на гвоздях сидим и других с собой тянем. А что с этого имеем? Ничего. Одни удары дубинкой, вечные нехватки, брехню и прочее свинство. «Работать надо!» — долдонят нам. А ихняя работа — это еще гаже, чем все остальное. Торчишь в трюме, провонял, взмок от пота — и на, полюбуйся! На палубе прохлаждаются хозяева, дышат свежим воздухом, баб на коленях держат — красивых, розовых, раздушенных. Потом нас наверх высвистывают. Господа надевают цилиндры и принимаются нас накачивать: «Падлы, война! Мы им покажем, сволочам с родины номер два. Они у нас все на воздух сыграют. Вперед! Вперед! На борту есть все, что надо. А ну, хором! Рявкнем для начала так, чтобы все затряслось: „Да здравствует родина номер один!“ Пусть всюду слышно станет. А кто громче всех заорет, тому медаль и Христов гостинчик! А кому, черт побери, неохота подыхать на море, пусть подыхает на суше: там оно еще удобней, чем здесь».
— Что верно, то верно, — одобрил Артюр: его вдруг легко убедить стало.
Тут как нарочно мимо кафе, где мы окопались, проходит полк; впереди, верхом, командир, здорово симпатичный и, видать, парень — ухо. Меня так и подкинуло от энтузиазма.
— Схожу-ка посмотреть, так ли все это! — кричу я Артюру и отправляюсь записываться в добровольцы.
— Мудак ты, Фердинан! — кричит он мне вдогонку: наверняка раздосадован, что мой героизм произвел впечатление на публику вокруг.
Конечно, я на такое его отношение малость обиделся, но не остановился. Меня уже повело. «Я здесь, здесь и останусь» [6] , — говорю я себе.
— Увидим, редиска! — успеваю я ему прокричать, прежде чем исчезнуть за углом вместе с полковником, полком и оркестром. Все произошло именно так, как я говорю.
Маршировали мы долго. Одна улица, другая, и на каждой гражданские с женами подбадривают нас и цветы нам кидают, а на террасах, у вокзалов, в церквах полным-полно народу. Да уж, патриотов тогда хватало! Потом их поубавилось. Потом пошел дождь, и стало их еще меньше, а затем и овации прекратились. Ни одной за всю дорогу.
6
«Я здесь, здесь и останусь» — ответ генерала (с 1859 г. маршала) Мари Эдма Патриса Мориса Мак-Магона (1808–1893) командующему после взятия французами Малахова кургана под Севастополем в сентябре 1855 г.
Выходит, остались одни свои? Шеренга за шеренгой? Тут и оркестр замолчал. «Эге, — подумал я, видя, как все оборачивается, — да это вовсе не забавно! Надо бы все сначала начать». И уже собрался дать деру. Поздно! За нами, гражданскими, по-тихому закрыли ворота. Мы, как крысы, угодили в ловушку.
Если
Вдали, очень-очень далеко, посреди шоссе чернели две точки — точь-в-точь как мы, только это были немцы, уже добрых четверть часа стрелявшие без остановки.
Наш полковник, может, и знал, почему эти двое палят; немцы, пожалуй, тоже знали, а я, ей-богу, нет. Сколько ни копался в памяти, одно скажу: ничего худого немцам я никогда не делал. Всегда был с ними до упора любезен, до упора вежлив. Немцев я малость знаю: я даже в школе ихней учился где-то под Ганновером, когда ребенком был. Я говорил на их языке. Тогда они казались мне шайкой маленьких горластых кретинов с блеклыми и уклончивыми глазами, как у волков. После уроков мы вместе ходили тискать девчонок в ближний лесок, а еще стреляли из арбалетов и пугачей — по четыре марки штука. Пили подслащенное пиво. Но это — одно, а садить по нам посередь дороги, даже слова предварительно не сказав, — совсем другое: разница немалая, форменная пропасть. Чересчур большая разница.
В общем, война — это было что-то непонятное. Так продолжаться не могло.
Может, с этими чудиками стряслось что-то особенное, чего я не чувствовал? Во всяком случае, я за собой ничего такого не замечал.
Мое отношение к ним не изменилось. Мне даже вроде как хотелось понять, с чего они стали такими грубиянами, но еще больше хотелось удрать, отчаянно, нестерпимо хотелось, до того мне все это показалось вдруг следствием какой-то чудовищной ошибки.
«В такой передряге остается одно — дать деру», — решил я, поразмыслив.
Над нашими головами, в двух, а то и в одном миллиметре от виска, одна за другой звенели стальные нити, натягиваемые в жарком летнем воздухе пулями, которым так не терпелось нас убить.
В жизни я не чувствовал себя таким ненужным, как под этими пулями и солнечным светом. Безмерное, вселенское издевательство.
Было мне тогда всего двадцать. Вдали — безлюдные фермы, пустые, настежь распахнутые церкви, словно крестьяне скопом ушли из этих селений всего на день, на праздник в другом конце кантона, и доверчиво оставили на нас свое добро — землю, телеги оглоблями вверх, распаханные поля, дворы, шоссе, деревья, даже коров и пса на цепи, словом, все. Чувствуйте, мол, себя как дома, пока нас нет. Вроде бы даже очень мило с их стороны. «А все же не уйди они отсюда, — рассуждал я про себя, — будь здесь до сих пор народ, люди уж наверняка не повели бы себя так мерзко! Так пакостно! Просто не посмели бы у всех на глазах». Но за нами некому было приглядывать. Мы остались одни, как новобрачные, которые дождутся, чтобы все ушли, и давай свинством заниматься.
А еще я думал (укрывшись за деревом), что хотел бы сейчас увидеть здесь Деруледа [7] , о котором мне уши прожужжали, — пусть-ка объяснит, что он испытывал, когда ему в брюхо пулю вогнали.
Немцы, прижавшись к дороге, стреляли упрямо и плохо, но зато патронов у них было завались: наверняка полные подсумки. Решительно, война и не думала кончаться. Наш полковник, это у него не отнимешь, демонстрировал потрясающую храбрость. Разгуливал по самой середке шоссе и поперек него, словно поджидал приятеля на вокзальном перроне, разве что малость нетерпеливо.
7
Дерулед, Поль (1846–1914) — французский писатель и политический деятель, сторонник и пропагандист реванша, основатель шовинистической «Патриотической лиги».