Путешествие на край тысячелетия
Шрифт:
Все до единого? Как это? Да это же полный беспорядок, чуть не стонет господин Левинас, видя, что его сестра и рав неожиданно объединились против него. К утонченному парижанину присоединяется также хозяин винодельни, напуганный намерением превратить всех его слуг и работников в судей, и потому, после короткого обмена мнениями, обе стороны соглашаются, в том же духе древнего закона, что в данном случае не нужна вся община и достаточно будет ограничиться всего семью судьями, соответственно сказанному о «семи лучших в городе». А поскольку здесь не город и иноземные путешественники еще не знают, кто здесь «семеро лучших», то выбор придется предоставить судьбе. И для этого на помост вызывают маленького Эльбаза, который сидит в углу, на одном из бочонков, болтая ногами и жадно втягивая в ноздри запах бродящего вина, завязывают ему плотной лентой глаза и вот такого, погруженного в кромешную тьму среди яркого солнечного света, что пляшет на вершинах деревьев, отправляют вершить роль судьбы, которая должна указать его вытянутыми наугад руками необходимых семь человек.
Глубокая тишина воцаряется вокруг, и в этой тишине мальчик с завязанными глазами, потоптавшись сначала в нерешительности на месте, вдруг направляется
Теперь, когда выбран седьмой судья, с мальчика снимают повязку, но тем временем новая тревога уже успела закрасться в сердце молодого господина Левинаса, и он беспокойно указывает собравшимся, что солнечный свет вот-вот померкнет в кронах деревьев и потому следует поторопиться к молитве «минха», что заодно, как он думает про себя, позволит хозяину поместья со всей деликатностью намекнуть гостям-христианам, что их дальнейшее присутствие здесь, в еврейской среде, становится уже неуместным.
Глава вторая
И вот вся еврейская община Виль-Жуиф отправляется к колодцу, чтобы набрать воды для омовения рук, и потом располагается на молитву «минха», и вскоре становится очевидно, что душа Абулафии возбудилась от всего происходящего и в нем горит желание самому, своим чарующим голосом, повести эту вечернюю молитву. Правда, поначалу хозяин винодельни вместе с молодым господином Левинасом всеми силами пытаются помешать такому его главенству, то убыстряя, то замедляя ритм молитвенных песнопений, но под конец им приходится отказаться от своих попыток, и не потому лишь, что голос Абулафии настойчивее их голосов, но еще и потому, что в нем слышится какая-то особенная и необычайно приятная мелодия, так и увлекающая всех молящихся следовать за собой. Даже новая жена, хоть и пребывает еще в некем смятении от той легкости, с которой женщины только что захватили большинство в составе суда, тем не менее незаметно подает своему младшему брату знак отступиться и позволить Абулафии целиком отдаться своим руладам, ибо она тоже с первой минуты зачарована пением мужа, даром что, как ни пытается, не может догадаться, откуда родом эта его мелодия. Зато Бен-Атар, который впервые в жизни стоит во время публичной молитвы так близко к своим женам, что почти осязает их душевное волнение, сразу опознает в кантиляциях племянника призывы муэдзина из танжерской мечети. Как удивительно, думает он, столько лет прошло, а племянник по-прежнему хранит в памяти распевы мусульман магрибского побережья, разве что сплетает их с какими-то новыми трелями, взятыми, судя по ритму и тону, из местной крестьянской песни.
И не по этой ли причине те трое христиан, что затесались в группу евреев, чтобы поглазеть на двух очаровательных, хоть и скрывшихся под вуалями женщин, естественным и законным образом принадлежащих одному и тому же мужчине, не покинули с началом еврейской молитвы двор поместья, а остались под навесом, изумляясь тому, как знакомая им франкская мелодия сливается с «еврейской латынью» да еще завивается дополнительными руладами? Но молодой господин Левинас уже приметил, что эта троица упрямо намерена здесь остаться, и потому он умышленно сокращает промежуток между «минхой» и «мааривом» и еще до появления первой звезды подает знак напрямую перейти к вечерней молитве «аравит», в надежде, что, когда раздастся «Шма, Исраэль» и в наступившей тишине проступят во мраке силуэты евреев, которые застыли в полной отрешенности, закрыв глаза, прикрыв лица ладонями и раскачиваясь, точно большие странные птицы, картина эта пробудит смутный страх в сердцах нежеланных гостей и понудит их, наконец, удалиться. И действительно, когда по окончании молитвы вспыхивают факелы и на столбах винодельни вырисовываются огромные причудливые тени висящих вокруг на крюках виноградных гроздьев, под навесом не видно уже ни одного из тех христиан, что пытались поразвлечься на еврейский счет.
Торжественная серьезность снизошла на маленькую общину Виль-Жуиф после этих двух прекрасных вечерних богослужений, наложивших на уходящий
Теперь все готово. И даже если на этом небольшом помосте сидят сейчас не семеро лучших в городе, как требует Писание, а всего-навсего семеро случайных, выбранных слепым жребием людей, то лишь потому, что вот уже чуть не тысяча лет, как во всем мире не сыскать ни одного целиком еврейского города — одни только маленькие рассеянные общины сынов Завета, которых беды да угрозы гонят и гонят с места на место, непрестанно перемешивая друг с другом. Но теперь, когда все готово и нет уже, кажется, на свете ничего, что могло бы помешать Бен-Атару подняться во весь свой рост и предъявить ту жалобу, ради которой он проделал свой огромный путь, именно теперь, после двойной молитвы этого вечера, путь этот словно бы съеживается вдруг в его памяти и перестает казаться таким уж огромным. Не потому ли магрибский купец и выглядит сейчас так, будто колеблется, не зная, с чего начать, и настолько глубоко ушел в свои думы, что раву Эльбазу приходится наконец подать ему ободряющий знак. И действительно, с той минуты, как в послеобеденный час этого дня Бен-Атар в сопровождении своих жен и рава Эльбаза впервые вступил на внутренний двор Виль-Жуиф, а оттуда спустился под навес винодельни, он как будто бы пал духом. Словно он никогда не мог себе всерьез представить, что та ретия, которая издалека, с невообразимого расстояния между Африкой и Европой, казалась ему просто порождением панического страха парижских евреев, более всего страшащихся того, что скажут христиане, в один прекрасный день предстанет перед ним во всей своей подлинности и реальности, и не пройдет даже двух полных суток с тех пор, как они сойдут с корабля, как их уже поставят перед этим странным судом, наспех собранным в полутемном помещении какой-то захолустной деревенской винодельни. И впервые с тех пор, как он задумал всё это путешествие, в душе его зарождается неясное предчувствие поражения.
И его охватывает жалость, но, как ни странно, не к себе и даже не к тем двум женщинам, которых он вынудил бросить детей и родные жилища, а к своему исмаилитскому компаньону, к Абу-Лутфи, который сидит сейчас, так он себе представляет, в темноте корабельного трюма рядом с одиноким верблюжонком, и молится Аллаху за успех своего еврейского компаньона, хотя никогда, ни за что, как бы ему ни пытались объяснить, не сумеет постичь, почему еврейскому купцу, который, живя с двумя женами, пользуется уважением как евреев, так и исмаилитов, так важна ретия каких-то далеких сородичей, обитающих в мрачных лесах, на берегах диких рек, в глубинах отдаленного континента.
И эта жалость и чувство вины перед арабом, который отдавал и продолжает отдавать все свои силы ради успеха еврейской затеи, цель которой он даже не может понять, вдруг воспламеняют в сердце Бен-Атара такое острое чувство обиды и гнева, что он бросает хмурый, тяжелый взгляд на своего племянника, который стоит перед ним, улыбаясь с каким-то странным смущением. Ибо стоит он сейчас перед любимым дядей не только в качестве ответчика и стороны в суде, но и как переводчик, которому надлежит верно обслуживать своего же противника. И неожиданно Бен-Атара охватывает сильнейшая злость на племянника — он растил и лелеял его с такой любовью, а тот даже не подумал настоять на своем, и уступил новой жене, и тем самым впутал их всех не только в этот обидный и несправедливый разрыв, но вдобавок и в тяжелое и опасное путешествие. И его обуревает такой гнев на Абулафию, что ему хочется наотрез отказаться от его переводческих услуг, и он глубоким, тотчас обязывающим к полному молчанию голосом произносит несколько неуверенных слов на древнем языке евреев, в надежде, что те, кто понимает этот язык, сами донесут его весть остальным собравшимся. Но уже после нескольких слов ему становится ясно, что лучше даже не пытаться говорить на этом своем убогом, запинающемся иврите, и тогда он переходит на богатый, красочный и, чему тут дивиться, естественно льющийся из его уст арабский, чтобы, как это ни странно собравшимся, обрисовать поначалу все невзгоды, выпавшие на долю его арабского компаньона.
Абулафия удивлен и обеспокоен началом обвинительной речи Бен-Атара, который почему-то хочет сначала говорить о компаньоне Абу-Лутфи, а не о самом себе. Но магрибский купец решительно стоит на своем. Да, он хочет начать изложение своей жалобы именно с боли и страданий третьего человека, иноверца, который все последние десять лет на закате каждой осени уходил со своими верблюдами к северным отрогам Атласских гор, и, не щадя сил, пробирался там от одной затерянной деревушки к другой и от одного затерянного племени к другому, и разыскивал, и находил, и скупал самые лучшие, самые желанные и самые красивые товары из тех, что могли покорить сердца эдомитян, с которыми торгует его северный компаньон.