Путешествие в бескрайнюю плоть
Шрифт:
– Эта больше напоминает шахматную партию. Слоны, с неба… Откуда ты её взял?
– Где-то услышал. Я – профессиональный музыкант, трубач с идеальным слухом. С него-то всё и началось. Однажды я начал слышать всё. Слышал, как за стеной каждый день мучил, словно беззащитного котёнка, пианино мальчик. Мне казалось, что я начинаю слышать весь дом, весь мир, мальчик фальшивил, и он тоже. Я слышал, как землетрясение на другом конце Земли не попадало в такт, лавины, несущиеся с гор, не догоняли, гром сбивал с ритма барабаны дождя, снаряды разрывали тысячу и одну восточную ночь, падающие горем слёзы заглушали взрывы, водопад канализации за стеной уносил мечты, как будто не только я их просрал, но и сосед. Мой идеальный слух обострился, как нюх у беременной женщины, я слышал всё, что имело звуки, меня разбивало на атомы цепной реакцией, но самое страшное – слышать, как занимается любовью твоя бывшая жена с другим мужчиной, когда ты её всё
Вечерами я сходил с этого трамвая желаний в город, чтобы не сойти с ума, я понимал, что меня выживают, это психологическая атака, которую я должен пережить, переспать, перепить.
– А ты футбол не пробовал?
– В смысле, футбол?
– Хотя бы смотреть.
– Он меня напрягает. Когда сам болен, абсолютно невозможно болеть ещё за кого-то. А болеть за целую команду, даже любимую, надо много здоровья. У меня его не так много. Можно сказать, совсем не осталось, после того как жена полюбила другого. Как будто она забрала с собой часть меня, и я всё сдувался. Она мне так и говорила: «Тебе трубой все мозги выдуло». Развелась со мной, вышла за другого, другой стал жить в соседней комнате, там, где двоим тесно, третий априори лишний. Вместе они начали меня выживать потихоньку, по крайней мере, мне так казалось, это была война, холодная, как закуска. Они и дочь перетянули на свою сторону, суд лишил меня отцовства. А потом неожиданно его карьера пошла в гору, как будто он из последних сил карабкался по ступенькам, и вдруг ему предоставили лифт. Они съехали в новую квартиру, я – с катушек.
– А как зовут твою дочь?
– Мэри. А что?
– Да так, ничего, странное совпадение.
– Иначе они не стали бы совпадениями. Некому было бы падать от неожиданности.
– Продолжай, – сказал я больше из вежливости, чем из жажды общения, дав тем самым человеку возможность выговориться, даже не предполагая, что это так надолго.
– Я замкнулся, и даже работа, в которой я души не чаял, уже не радовала, даже друзья…
Как-то в выходной день я проснулся в полдень, не зная, чем конкретно заняться, и рассуждал: пока всё неплохо. Планы в подсознании клеили обои. Представлял, что можно сделать за день, что хорошего и для кого, я всегда хотел начать с себя, но появлялись другие, которым было хуже, либо они тоже не знали, они мне звонили: «Привет, чувак! Как дела? Давай сегодня сделаем что-нибудь клёвое, нечто хорошее для человечества!». Я был не против, хотя знал наперёд, как это выглядит, и сколько необходимо выпить, и с кем, и за что, я соглашался и слушал их предложения: «В баре нажрёмся или просто посидим за бутылочкой на твоей кухне, покурим». Я им ответил: «Отличная идея, мир нами будет доволен, скажет: „Вот чуваки порадовали, жертвуя собой, личным временем, греют меня своей любовью, не дают подохнуть, я спокоен за будущее“». Решили прожечь этот день как следует, не так, чтобы целую жизнь, но его – точно. Только я так подумал и уже договорился о встрече, как три тонны углекислого газа сжали моё дыхание, безумные собственные глаза, я видел без зеркала – в них растерянность, не хватало воздуха, организм испугался, страх нагнетал мозг, мозг всегда нагнетает, что можно вот так вот бесславно сдохнуть в ожидании скорой, пожалев о цистерне вина, выпитого за всю жизнь, и ещё двух – какой-то бормотухи, в пятидесяти процентах случаев – с людьми, с которыми сейчас даже на очко не сел бы, о нервах, выжженных, словно в жару лес – бестолково, по пустякам. Я проглотил таблетки, но понял, что нужны люди в белом, позвонил 03, лежал и думал «Кто из них будет раньше – те, кто заберут с собой, или те, кто помогут выкарабкаться?».
Тут проснулся человек-Казино:
– Ставлю всё на зеро, – прокричал он на всю палату.
– Да, да, именно, я чувствовал себя нулём на тот момент. Когда тебе плохо, ты начинаешь хоронить себя заживо, даёшь последние указания близким, Богу – просьбы: «Может, не сегодня? Позволь ещё посмердить, мы же друзья…», но это не помогает, последняя стена, отделяющая тебя от него, выстроена из медикаментов. Доктора расследуют горящий кусок человечества, кусок говна, было время, когда он ароматизировал, теперь же его увозят в каталке, белыми халатами подтирая кафель. Нужно оставить, до свидания, полной надежды, она набрала в весе за последнее время. Иногда честнее будет сказать ей «Прощай», я не любил полных. Нет ничего громче, чем молчание, и я заткнулся, – с грустью констатировал Ибо. – Она меня об этом попросила, и я научился слушать стены, что они могут сказать, кроме как пожаловаться, что обязаны всё время стоять между нами, а хотели бы сесть, я запирал на ключ вход в пищевод, рассадник моих словосочатаний, где рот обречён на зубы, но я не кусаю,
– Как тебя пришлёпнуло неожиданно, – представил я эту весёлую картину семейной драмы и добавил: – Я тоже иногда просыпался в выходной, выходил завтракать, там на столе разбросаны крошки вокруг откушенного бутерброда, как будто кто-то меня самого перекусил пополам, спасал только холодный душ или прорубь.
– Ты что, морж?
– Да, я ходил иногда в свой Зоопарк Победы искупаться в проруби. Взбадривает так, что до вечера хватает. Никаких мыслей о суициде, даже убить уже никого не хочется.
– Не знаю, меня природа не трогает, не интересует, и я её стараюсь не трогать, в этих белых стенах я остыл, выспался… Приютили, как бездомную собаку: миски с едой, таблетки с покоем, инъекции с безразличием. Здесь я понял, что жизнь, моя да и вообще всего народа, – это только эрекция, раньше я думал, что это эволюция. Откапывая культурные останки, играя вальс, мы наступали на ноги тем, у кого они есть, ломали пальцы, мы все – звенья этой долбаной реакции ядерной. Мы рано завтракаем, из боязни остаться голодными днём, мы ужинаем поздно из страха остаться голодными без любви ночью, мы улыбаемся совсем не тем, кому хотели, боясь оказаться непонятыми и отвергнутыми. Мы работаем там, где уже надоело, в страхе быть безработными, мы живём лишь по причине боязни оказаться мёртвыми. Мы сочувствуем тем, у кого их нет, чувств, боясь показаться бездушными, мы ослеплены навязчивой идеей спаривания, из кошмара прослыть одинокими мы покупаем всё больше вещей, не подозревая, что это и есть вещественные доказательства духовного бессилия. Мы отмечаем праздники, радуемся кем-то придуманным датам, потому что настоящих праздников у нас нет или мы их таковыми не считаем. Нет, мы сперматозоиды мечтающие жить в яйцеклетках. Я, как никто, чувствовал себя этим сперматозоидом.
Он говорил с таким воодушевлением и страстью, будто искал, но не находил доверия. Руки Истории болезни жестикулировали так отчаянно, что хотелось их чем-нибудь занять, как это делают с артистами в драматических театрах. В борьбе с их чрезмерной жестикуляцией режиссёр им суёт что-нибудь в руки – кому шпагу, кому свечку, кому платок, или в рот – кому сигарету, кому дуло, кому губы. Так как реплик на всех не хватает, в драме, как всегда, не хватает слов, иначе герои смогли бы договориться до мелодрамы. Несомненно, я видел перед собой человека ранимого, раненого на всю голову или уже убитого собственным горем. Мысли его то и дело сбивались, перескакивали с одной на другую, будто хотели перепихнуться по-быстрому и размножиться, но в этом я начал постепенно находить некоторую систематизацию, как покорение крутой горной вершины, когда дорога петляет по долгому серпантину, постепенно сокращая дистанцию, подходит к цели, к самому главному. Я не перебивал монолог, понимая, что монолог вечен – его не перебить, просто когда некому слушать, он приобретает форму внутреннего.
И он продолжал:
– В доме моём никого, только тени людей (бывших родственников), на улице никого, погода безлюдная.
– Если что-то не клеится, вали на климат, – втиснул я свою мысль в его притчу.
– Столько часов изуродовано любимой работой. Представляешь: целый день провести в яме, пусть даже в оркестровой, как в братской могиле музыкантов? Я её всегда оставляю в оркестре. Домой, некоторые её тащат домой, как проклятые, но я не беру, даже если мне не с кем спать, я уже привык спать ни с кем, я спал со своей трубой.
«С чем только люди не спят», – подумал я про себя.
– Мы всю жизнь к чему-то привыкаем, к мысли о смерти, мы умираем от смеха, среди открытых, как в стоматологии, ртов, после дурацкой шутки. Мы умираем от жажды, летом, которого ждали больше, чем оно могло бы быть. Мы умираем от головной боли, после контрольного выстрела, умираем от душевной, от неё нет анальгетиков, умираем от холода, зимой, которая надевает белый халат в операционной – вытянуть душу. Мы умираем от стыда, когда невольно вырвавшийся пук срывает начало симфонического концерта.
Здесь я уже не мог сдерживаться, и рассмеялся за весь симфонический оркестр: идеальный слух умирает от идеального пука. Это классно!
Но ему было не до смеха, он вошёл в образ:
– Мы умираем от любви в одиночестве ещё быстрее – среди людей ввиду её отсутствия, мы умираем от тоски – не нужны никому, когда никто не звонит, или только те, кто тоже от неё умер. Мы умираем от досады, когда бутылка водки, купленная на последние деньги, была разбита лучшим другом – какая после этого дружба? Мы умираем от горя, если оно нас коснулось и уже трогает, схватило за горло, все наши привычки сводятся к одному – мы привыкаем умирать.