Путешествие в молодость, или Время красной морошки
Шрифт:
В районной газете «Утро коммунизма» перестали давать страницы на чукотском и эскимосском языках, и местный редактор уверял меня, что это сделано для того, чтобы побудить эскимосов и чукчей лучше изучать русский язык.
Но больше всего удручало повсеместное пьянство. И это называлось «отдыхать». Когда я увидел своего старого соученика по Анадырскому педагогическому училищу с перекошенным, помятым лицом и огромным синяком под глазом, он, криво усмехнувшись, сообщил: «Вчера сильно отдохнул…»
Может, это все же явление временное? Кто знает… Пока
Маленький катерок с маломощным мотором отважно сражался с волнами, порой вставая почти дыбом, порой зарываясь носом так глубоко, что сердце останавливалось от мысли — вдруг суденышко уже не поднимется, пойдет ко дну, обессиленное неустанной борьбой с огромными, нескончаемыми валами, один за другим настигающими нас под низкими, сырыми тучами.
Мы подошли к берегу районного центра уже под самое утро.
На последних милях катер пошел бойчее, да и ветер вроде начал стихать; в кромешной тьме даже обозначилась утренняя заря.
Уходя с берега в свою комнатку в старом культбазовском доме, я оглянулся и не поверил своим глазам: на горизонте проступил под алым светом скалистый мыс Нунэкмун, теперь такой привлекательный и желанный, а совсем недавно зловещий и мрачный.
Я проснулся от яркого солнечного света, от нестерпимых лучей, бьющих в незанавешенное окно комнаты. Глянув на часы, убедился, что безнадежно проспал завтрак и придется довольствоваться одним чаем, благо у меня был электрический чайник, собственность уехавшего в отпуск хозяина.
По едва я зачерпнул воды и воткнул вилку в штепсель, как в дверь постучали, в комнату вошел Кеша Иванов, выбритый и хорошо отдохнувший, так непохожий на вчерашнего, страдавшего от морской болезни.
— Летим в твое родное село Улак! — сообщил он. — Погода отличная. Прямо звенит! Видно, здешние морские боги наконец сжалились над нами. Все готовы, ждут только тебя.
Чай удалось попить в кабинете начальника лаврентьевского аэропорта. Напротив меня сидел небольшого роста, ладный, суховатый мужчина в летной форме.
— Знаменитый в нашем районе человек, — сказал Валютин, знакомя с ним. О нем даже песни сочиняют, а ваш земляк Гоном исполняет песню-танец «Летчик Петренко прилетел»…
Человек из песни смущенно пожал мне руку и ушел готовить самолет.
Мы летели низко. Миновали гладь залива Лаврентия, нунэкмунский мыс по правому борту и снова оказались над Тихим океаном. Я не отрывался от небольшого круглого иллюминатора, прильнув к стеклу носом. Знакомые с детства места, родная, испещренная неглубокими озерками и ручьями зеленая еще тундра с лысыми каменистыми холмами, окалистыми выходами, обрывистым берегом, о который бился белопенный прибой. И вот уже Кэнискун старинное чукотское селение на южном берегу собственно Чукотского полуострова, следы покинутых яранг, старая фактория, где когда-то торговал американец Чарльз Карпентер, о котором я читал в дневниках знаменитого норвежского путешественника Руала Амундсена.
Как
Вот и улакская лагуна, колыбель моих детских и юношеских мечтаний, игрище, дорога в неведомое. Казавшееся мне ранее безбрежным водное пространство за считанные минуты промелькнуло под крылом вашего самолета, и мы приземлились на косе, довольно далеко от селения.
Попрощавшись с летчиком, мы двинулись в Улак по вязкий прибрежной гальке. Яковлев снял с себя тяжелое кожаное пальто. Навстречу нам шли встречающие, и первым до нас добрался мой старый школьный друг Гоном, тот самый, о котором Валютнн сообщил, что он сочинил песню-танец о летчике Петренко.
Гоном был в аккуратном ватнике, мохнатой кепке, но на ногах — удобные, красиво сшитые нерпичьи торбаза, в которых куда как легче шагать по гальке, нежели в ботинках или сапогах.
Он сдержанно, как и полагается у арктических народов, поздоровался со мной первым, выказав тем особую радость, и уже потом с другими моими попутчиками.
Пристроившись рядом со мной, он горестно вздохнул, сочувственно поглядев на меня, — так он выразил мне соболезнование по случаю смерти матери.
— Мы ее похоронили в ящике, по новому обычаю, — сообщил Гоном, — На Линлиннэй снесли, а могилу вырыли недалеко от хорошавцевской.
Хорошавцев был одним из первых председателей Чукотского райсовета и первым человеком, похороненным в деревянном гробу-ящике на древнем кладбище Улака.
Позади нас тяжело дышал Яковлев, и я тихо сказал Гоному:
— Возьми у гостя пальто.
— Вот спасибо! — с облегчением поблагодарил Яковлев. — Сразу видно культурного человека!
— А мы улакские — такие! — с оттенком хвастовства заявил Гоном. — Недаром он, — Гоном кивнул на меня, — наш земляк. Мы им гордимся.
— И правильно делаете, что гордитесь, — сказал Яковлев.
Мне как-то стало не по себе, и я немного отстал от всей группы.
Мы шли по самому гребню старой улакской косы. Впереди уже виднелась полярная станция. Я узнавал большой дом, где помещалась кают-компания, новую радиостанцию, построенную взамен сгоревшей на моей памяти зимой сорок пятого года.
Сердце наполнялось смятением: как мне себя вести в родном селении? Где остановиться? Дальних родичей вроде бы много, но самых близких нет. Давно нет яранги дяди Кмоля, наша, наверное, заколочена…
Возле полярной станции нас встретил председатель сельского Совета Кэлы.
— Остановишься у Владика Леонтьева, — сказал он, узнав меня.
Вот и знакомое школьное здание. Как будто ничего здесь не изменилось, как будто не прошло двух десятков лет с того памятного сентябрьского дня, когда я впервые вошел в эту дверь…