Путешествие. Дневник. Статьи
Шрифт:
Перелистывал я Иосифа. История Иудеи по смерти Симеона, сына Матафии, мне была очень мало известна: сегодня познакомился я еще с тремя Ассамонидами: Иоанном, или Гирканом, младшим сыном Симеона, Аристовулом, первым царем из рода Ассамонидов, и Александром, его преемником.
При взгляде на старый фолиант, в котором намерен я рыться, невольно задумаешься! Он уповательно переживет меня, как пережил обоих, владевших им в 17 столетии. Один из них написал на переплете первые четыре слова красными, а последние, коих не мог я совершенно разобрать, черными чернилами: «Dieses Buch habe ich gekommen[1017]... 1638». Другой на первом заглавном листе: «Georgius Lidmayer possessor.[1018] 1635».
Поутру
4 июня
Читаю «Пирата» Вальтера Скотта. В первый раз, кажется, прочел я его в Париже в 1821 году.
5 июня
Пора мне приняться за что-нибудь! Чтение Иосифа Флавия не слишком вдохновительно, а романы — пища довольно приятная, но вместе и слишком легкая для ума и воображения. Я крепко изленился.
6 июня
В Иосифе нашел я изложение жития и некоторых правил и обрядов эссеян,[1020] по которому вижу, что, без всякого сомнения, их понятия отчасти перешли к христианским отшельникам первых столетий и даже к гернгутерам, квакерам и духоборцам нашего времени.[1021].
7 июня
Следующее замечание Вальтера Скотта чрезвычайно справедливо: «Касательно суеверных преданий, принятых жителями окрестностей замка Уэстры, Гальпре говаривал: «Мина, не дрожа, верит им, а Брента им не верит, да дрожит». Точно так и в наше более просвещенное время мало людей, даже от природы мужественных, и с душою, возвышающеюся над сомнениями, которые бы подчас не увлеклись восторженными мечтами Мины, но, быть может, еще менее таких, на которых бы никогда не находил невольный ужас, овладевший Брентою, — ужас, отвергаемый разумом».
8 июня
Нельзя не удивляться искусству, с которым Вальтер Скотт иногда одною чертою придает жизнь и истину лицам, какие выводит на сцену! Актер сделался морским разбойником. Чем отличить его? Имя бывшего питомца Талии и Мельпомены — Джон Боне, но молодец в настоящем своем быту не разлюбил высокопарности, к коей привык в прежнем, и требует, чтобы его называли Фридрихом Альтамонтом!
9 июня
Вчера кончил я «Пирата». Скотт далеко превосходит Купера в рисовке характеров; но замечательно, что у него обыкновенно не главные лица, а второстепенные особенно хорошо представлены. Клевеленд, Мортант, Норна, Мина в «Пирате» главные: из них одна только Норна удивительно хороша; Клевеленд, по моему мнению, уступит Красному Корсару Купера, а Мина и Мортант не заключают в себе ничего особенного. Зато какая прелесть — Брента! Как любезен старик Магнус! А Гальпро? А Триптолем? А Боне? Это истинно шекспировская галерея портретов самых естественных и притом в высокой степени поэтических!
Следующей глубокой мысли иной не искал бы в романе, но в романах Скотта подобные не редкость: «Напрасно грешник старается притупить жало совести своей условным, неполным раскаянием; вопрос: небо не почтет ли такого раскаяния скорее увеличиванием вины, нежели искуплением оной».
10
Сегодня для меня тройной праздник: троицын день, мое рождение и ровно 17 лет, как нас выпустили из Лицея.
Угощал я самого себя — апельсинами. Давно я не ел их. Где то время, когда сам рвал их с дерева в окрестностях Ниццы?
11 июня
После вчерашней отметки посетил меня еще пастор и просидел довольно долго: вот почему я вчера долго не мог заснуть; приснился же мне человек, о котором никогда не думаю, — Людовик-Филипп, король французов!
Нынешний день провел я не скучно, но и не весело: поутру написал довольно длинное письмо к брату и прочел изрядную проповедь на духов день Лефлера; после же обеда дремал и поворачивался с боку на бок, читая замечания к «Чайльд-Гарольду» Байрона. Не знаю, решусь ли перечесть поэму в французском переводе прозою, и прозою, которая по двум-трем образчикам кажется мне ниже посредственной.
13 июня
Наконец, кажется, прервется моя недеятельность: забродило у меня в голове — романом, за который, не отлагая, примусь завтра же. Удивительно, что рассуждения о словесности, критики (разумеется, не такие, какие обыкновенно печатаются в «Сыне отечества»), сочинения теоретические о предметах искусств изящных etc. действуют на меня вдохновительно. Нынешним предположением романа я занимался, правда, и прежде, но мысль о нем была во мне не ясна, мутна; некоторый вид получила она только сегодня, когда в «Сыне отечества» читал я рассуждение Вольфг<анга> Менцеля о Шиллере и Гете;[1022] сверх того, нет никакого отношения или только отношение самое далекое менаду тем, что я читал и что намерен написать: хороший разбор, оригинальный взгляд на поэзию, глубокие, новые мысли о прекрасном движут меня силою не прямою, а косвенною, не тем, чему меня учат, а общим волнением, какое производят в собственном моем запасе мыслей и чувствований.[1023]
[...] Менцель — приверженец идеальной поэзии и посему ее поднимает в гору; но всегда ли идеалистам позднейшим и главе их Шиллеру удавалось избегнуть того, что сам Менцель называет Харибдою идеалистов? Все ли действующие лица в Шиллеровых трагедиях истинные, живые люди? Нет ли между ними нравственных машин? Или, лучше, чего-то похожего на Гоцциевы маски, о которых наперед знаем, что они именно так, а не иначе, будут говорить и действовать? Не всегда на первом плане, но во всякой трагедии Шиллера это Арлекин и Коломбина — совершенный, идеальный юноша и совершенная, идеальная дева; но в природе ли тот и другая? И так ли привлекательны в поэзии их повторения? Без сомнения, что в них более прекрасного и даже истинного, чем в бесстрастных героях старинных немецких Haupt- und Staatsactionen;[1024] но все-таки тут есть что-то напоминающее эти Haupt- und Staatsactionen. Очень справедливо Менцель сравнивает Шиллера с Рафаэлем: оба они поэты красоты, поэты идеала. Но как школа Рафаэля произвела длинный ряд художников совершенно бесхарактерных, так точно и Шиллерова может произвести их, и не в одной Германии; уж и произвела некоторых. Впрочем, искренно признаюсь, что в статье, которую я когда-то тиснул в третьей части «Мнемозины», говорю о Шиллере много лишнего: он как жрец высокого и прекрасного истинно заслуживает благоговения всякого, в ком способность чувствовать и постигать высокое и прекрасное не вовсе еще погасла. Винюсь перед бессмертной его тенью; но смею сказать, что причины, побудившие меня говорить против него, были благородны. Сражался не столько с ним, сколько с пустым идолом, созданием их собственного воображения, которому готовы были поклоняться наши юноши, называя его Шиллером. [...]