Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)
Шрифт:
Обратный путь пролегал по той же дороге, и в Южно-Курильск мы въехали как заправские кавалеристы. Правда когда спешились, то со стороны выглядели, наверное, весьма жалко, так как после ста с лишним километров верхом передвигаться на своих ногах могли с большим трудом.
Близился сентябрь — пора сильных ветров и, следовательно, штормов. Мы начали готовиться к возвращению. Третьего сентября вместе с командой маяка, который высился недалеко от нашей базы, справили день Победы над Японией и нашу отвальную. Пока готовилось угощение, моряки показывали маяк. На застекленной площадке башни находилась огромная керосиновая лампа сложной конструкции. Двор маяка образовывали казармы довольно вместительных размеров, зачем-то нужные здесь японцам. Морячки постарались отменно, угощали нас всякими морскими разносолами, и всем было весело. А утром сейнер уже проходил под берегом, с которого команда маяка что-то семафорила
В Невельске, куда был приписан наш «Вест», было решено, что сейнер доставит нас и во Владивосток. Был дан другой капитан, более пожилой, но не знаю, насколько более опытный. В Невельске мы задержались: море штормило, и нас не выпускали. Наконец вышли при довольно свежем ветре. К вечеру он стал крепчать, переходя в шторм. Ночь была кошмарной. Мне было еще относительно хорошо, так как я упирался ногами и головой в стенки койки и не вываливался, как более низкорослые, на пол. Еще хуже было в кормовой каюте. Там качкой и водой, бывшей под полом в трюме, выбило несколько половиц. В дыру перекатились чьи-то портянки и намотались на гребной вал. Вода под полом была с мазутом и портянки, вращаясь с бешеной скоростью, устроили адский душ. Утром я полез на палубу посмотреть море и первое, что увидел, это огромную волну, поднимающуюся и заворачивающуюся пеной довольно высоко над кормой. Сердце сжалось — сейчас накроет. Но корма каким-то чудом взобралась на эту гору, а за ней и все суденышко. Теперь за кормой и за носом оказались два глубоких оврага. Волна мощно и вяло прошла, сейнер ухнул вниз, и все началось сначала. И так целый день. К вечеру захотелось есть. Вдвоем с Верой Короткевич пробрались на камбуз. Я с трудом наколол Дров, стараясь не попасть топором по руке, запихал дрова в плиту, но они оттуда все время вываливались. Кастрюля на четверть с водой и мукой — больше налить было нельзя — ездила по плите, ударяясь о бортики, дрова еле разгорались — качка их все время перемешивала. Наконец мучная затирка была готова. Возникла проблема донести ее до каюты. Когда и это было сделано, появились новые трудности — разлить по мискам и съесть. Качка была настолько сильной, что приходилось следить за положением и равновесием многих тел: миски с содержимым, ложки с затиркой и собственного тела, и все это координировать в акт еды. А в это время по полу катались ботинки, банки, бутылки и прочее. К утру ветер стал стихать, и появился берег Приморья.
С каким удовольствием мы вступили на твердую землю! Это была бухта Терней. А при выходе из нее выяснилось, что мотор завести нельзя — сели аккумуляторы (можно себе представить, что было бы с нами, остановись мотор во время шторма). Завелись от соседнего судна. В следующей бухте — Тетюхе — окончательно сломался мотор. А может быть, команда не захотела идти во Владивосток. Для этого у нее, вероятно, были некоторые основания: отношения членов экспедиции и команды в последнее время испортились. После недельного сидения мы перегрузились на шедшее во Владивосток суденышко гидрометеослужбы и, проведя остаток пути в невероятной тесноте, наконец вошли в Семеновский ковш.
Билеты на поезд достали с большим трудом. Помимо всего прочего, надо было пройти осмотр санэпидемстанции. Получать соответствующие бумажки для всех нас взялся Воскресенский. Он очаровал своей интеллигентностью юную врачиху, и та согласилась дать заочно соответствующие справки по списку, но для проформы предложила осмотреть нательное белье самого КаВе. Тот с готовностью согласился, и, о ужас! — у него были найдены вши (в каюте над ним спал японец «старикка», у которого эти насекомые по некоторым признакам водились). КаВе пришлось пройти все стадии санобработки, но нас эта процедура миновала.
Настал день погрузки, вернее, ночь. Наш вагон был общим, времени на посадку отведено было мало, света почему-то не было, а вещей у садящихся — с избытком. Надо сказать, что шел 1947 год, когда существовала карточная система. Я, например, вез два ящика соленой горбуши и бочоночек селедки. Все это было довольно дешево куплено на Сахалине. Хаос посадки был таким, что с вещами мы разобрались, когда поезд был уже далеко от Владивостока. Добрались до Москвы благополучно, хотя и не с таким комфортом, как ехали на Восток. По пути ехало много освобожденных из лагерей, отсидевших отпущенные десять лет 1937-1947. На Ярославском вокзале меня встречали Еленка, братья — я телеграфировал, чтобы помогли с вещами — и старший брат Гриша, проведший десять лет в лагерях под Томском. Как он там выжил — непостижимо.
До
Гриша мало рассказывал о лагерной жизни и, к сожалению, не оставил никаких рукописных воспоминаний. Помню такой его рассказ. Лютая сибирская зима. Гриша выскочил из барака-землянки с бадейкой в руке и побежал по тропинке, как заснеженной траншее, за водой. С вышки по нему выстрелили, Гриша свалился в снег и так и остался там лежать, пока не подошли надзиратели. «Жив?» — «Жив». — «Ну, повезло, значит жить будешь». Оказывается, «попке» на вышке показался побег. А у Гриши чуни на босу ногу. К счастью, часовой на вышке, видно, так замерз, что не мог хорошо прицелиться и промахнулся.
Последние годы жизни здоровье Гриши стало сдавать, и я нередко устраивал его в московские больницы, в институт, где я работал. Там он и скончался в мае 1975 года и похоронен на Николо-Архангельском кладбище. Но вернусь в 1947 год.
В университете у меня был небольшой скандал: я опоздал на занятия ровно на полтора месяца. Но все уладилось. Правда, отставание сказалось на экзаменах — по курсу низших растений я получил тройку и с трудом вытянул органическую химию, так и не освоив ее как следует.
Все лето нет-нет да посещала меня неприятная мысль о разговоре с майором госбезопасности. По возвращении в Москву мысли эти возникали все чаще, особенно после того, как я пошел менять годовой паспорт. Это происходило в той же самой «лавочке», где меня мытарил Мытаркин. Опять длинный ящик, опять моя карточка и ... без звука пятилетний паспорт с постоянной пропиской. Как будто все в порядке, но уж слишком легко.
Но вот на Трубниковский пришла посыльная и принесла бумажку, из которой следовало, что мне надо явиться на Малую Грузинскую улицу к майору Бурмистрову такого-то числа. «Началось», — подумал я.
В назначенный день и час я был на месте. На звонок мне открыл наружную дверь дежурный и проводил до знакомого кабинета. Внешне мы встретились с майором как добрые знакомые. Он участливо расспрашивал об экспедиции, я весело рассказывал интересные моменты и эпизоды. Но вот кончилась эта, как бы неофициальная часть, и майор проговорил, что теперь надо поработать. В руках он держал ту запись вопросов и ответов, тот протокол допроса, который теперь надо было мне подписать. Начал он издали: «Да, у вас автобиография сложная. Такие положения...», — и он дал прочитать написанное. Еще прежде я все мучился, правильно ли давал ответы, была ли правильной редакция их? В ту ночь из-за сильного напряжения что-то могло ускользнуть от моего внимания. И, действительно, один вопрос был поставлен так, что любой мой ответ мог быть истолкован против меня. Он звучал примерно так: «Когда вы были на той стороне, против Советской власти, чем вы занимались?» (хорошо помню эту фразу «против Советской власти»). Прочитав это место, я твердо сказал, что пока такая редакция останется, я ни о чем разговаривать и ничего подписывать не буду. Майор сделал вид, что не понимает. Я объяснил. Он, в свою очередь, стал объяснять: в вопросе имеется в виду мое пребывание у немцев в Германии, а ведь немцы были против Советской власти. Я отвечал, что это вовсе не значит, что и я был против. К моему удивлению, майор довольно быстро согласился изменить редакцию вопроса и тут же, не поленившись, переписал всю страницу, а прежний вариант порвал.