Пути-перепутья
Шрифт:
— Да так-то оно так, — промычал неопределенно Подрезов и поглядел по сторонам.
И Лукашин поглядел. Жутковато было — непривычные речи говорили они. А с другой стороны, думал Лукашин, кого бояться? Ночного ельника, лошадей, которые то и дело пучили на них из розового тумана свой огромный лошадиный глаз, костра?
Костер пылал жарко. Он заражал своей яростью. А потом, полезно, черт побери, первому секретарю знать, о чем думает народ. В Пекашине уж который год про это говорят. И тут хочешь не хочешь, а закрутишь шариками, полезешь в красные книжки сверять сегодняшнюю
— На брюхе плохая экономия, — сказал Лукашин. — Да и какой, к дьяволу, голодный — работник! У нас, бывало, в деревне Иван Кропотов… Кулак… Но в экономике толк понимал, будь здоров! Так он что говорил своей женке, когда утром вставал? Скупая, жадная была баба! «Корми работников досыта». Это у него первый наказ с утра был. Потому как понимал: сытый работник горы своротит, а от голодного один убыток…
— Все правильно, — сказал Подрезов, — но ты не забывай, что у нас война была.
— Ну, войну не забудешь, даже если бы захотел. Об этом, по-моему, нечего беспокоиться.
Лошади подошли к самому огню.
Лукашин схватил какую-то хворостину, замахнулся на них.
— Медведя, наверно, чуют, сказал Подрезов. — Тут, на Сотюге, их полно, а теперь темные ночи пошли — самое им раздолье. А я, знаешь, первого медведя когда убил? В двенадцать лет. Вернее, не я убил, а дедко меня капкан взял смотреть…
На севере любят рассказывать всякие были и небывальщины про медведей, и Лукашин любил их слушать, но сейчас он не поддержал Подрезова. Сейчас ему было не до медведей. У него все так и ходило, и кипело внутри. Шутка сказать такой разговор завели!
Они долго молчали, оба уставившись глазами в костер.
Наконец Подрезов сказал:
— М-да-а… Разговорчики у нас… Ели и те, наверно, головой качают… Потом встал, секретарским голосом подвел черту: — Ладно, хватит ели да березы пугать. Давай лучше еще по кружечке чайку дернем — и спать, раз уж мы здесь застряли.
Утром встали на рассвете.
Туман. Костерик чадит еле-еле. Лошадиные морды устало смотрят на них из тумана — должно быть, и в самом деле где-то поблизости разгуливал ночью медведь.
Сходили на речку, сполоснули лицо, навесили чайник.
Все время молчавший Подрезов заговорил после выпитой кружки чая:
— Есть предложенье заняться делом, а свиданье с рыбой отложить до следующего раза. Не возражаешь?
— Нет, — сказал Лукашин.
— Тогда я поеду в леспромхоз. Этому молокососу пора дать по рукам.
— Кому? Зарудному?
Подрезов вместо ответа спросил:
— А ты что намерен делать?
— Мне на Синельгу надо. К сеноставам.
— Добре. — Подрезов помолчал немного, посмотрел на Сотюгу, где в белесой толще тумана всходило багряное солнце. — А на то, что говорили ночью, наплевать. Понятно? А то с этой мутью в голове далеко не уедешь…
Тут он первый раз за утро взглянул прямо в глаза Лукашину. Потом покусал-покусал губы и начал топтать мокрыми сапогами костерик, который и без того дышал на ладан. Мало этого. Будь его воля, он наверняка бы и ели, и березовый сушняк, свидетелей ихнего ночного разговора, растоптал.
Он уехал не попрощавшись. В утренней росяной тиши гулко рассыпалась дробь лошадиных копыт, а Лукашин, опустив голову, еще долго смотрел на чадившие у его ног головешки — остатки ночного костра.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Тузик извел его за эти дни — с раннего утра до позднего вечера надрывается в кустарнике, в озеринах.
Поначалу Михаила это забавляло и даже радовало: хорошая собака будет, а он, Михаил, с детства мечтал об охоте…
Однако вскоре это безмерное усердие щенка встало ему поперек горла. Никакой работы! Только сядешь на жатку, только приладишься, лошадей направишь — слезай. Тузик залаял. И бесполезно звать, подавать свист: до тех пор будет глотку драть — все равно на кого: на ворону, на корову, случайно забредшую на Копанец, на лося, вышедшего на водопой, — пока хозяин не подойдет.
Вот и сегодня раз пять Михаил шлепал к дуралею, делал внушения — не помогло: опять принялся за свое.
— Тузко, Тузко ко мне!
Лай в ольшанике, там, где были остатки старых переходов за канаву, не смолк. Наоборот, он разгорелся еще пуще.
Михаил, зверея, соскочил с жатки, на ходу выломал здоровенную черемуховую вицу — ну, задам я тебе сейчас, гаденыш! А когда подошел совсем близко, вдруг почувствовал себя охотником. Пригнулся, ногу на носок, а потом и того больше: затаил дыхание, осторожно раздвинул кусты, скользнул прищуренным глазом по прыгающему внизу черно-белому клоку шерсти, зыркнул туда-сюда и едва не расхохотался: Райка.
Стоит на той стороне у переходов, смотрит как завороженная на скачущую у своих ног собачонку и ни с места.
— Рай, какими судьбами? А ну, брысь ты, окаянный! Перейдешь сама?
Раечка в один миг перемахнула к нему, вспыхнуло на солнце красное, в белую полоску платье. И духами вокруг запахло. Это уж завсегда. Бывало, зимой встретишь — вкусно, будто первым июльским сенцом тебя опахнет.
Михаил заглянул в берестяную коробку на ее полной загорелой руке — ни одного гриба, посмотрел на босые ноги — так не приходят на поле снопы вязать.
Раечка сама объяснила причину своего внезапного появления в его лесном царстве:
— Пестроху ищу… Где-то корова у нас запропала…
— А-а, то-то же! — улыбнулся Михаил. — А я уж было подумал, не рыжики ли солить пришла? — На местном языке это означало целоваться.
Он был доволен собой: ловко сострил.
— Ну что — в гости ко мне пойдем, так?
Тузик первый построчил к шалашу, а Михаил за ним. И вот пока одолел пеструю, в белой ромашке полянку, спустил с себя семь потов. И не от жары, нет. А оттого, что какая-то муха укусила его — начал для Раечки торить дорогу. Шел и старательно уминал своими тяжелыми кирзовыми сапогами траву на тропинке, как будто и в самом деле не деревенская девка к нему в гости идет, а какое-то неземное, сказочное диво.