Путник и лунный свет
Шрифт:
Мне очень не нравились чуждые щепетильности методы Яноша. Не нравилось, например, как однажды он заявился к господину Рейху, старому бухгалтеру с отцовского предприятия, и посредством редкостно путаной истории, ссылаясь на мой карточный долг и намерение покончить с собой, выудил у него вполне себе крупную сумму. Потом, конечно, мне пришлось сознаваться в карточном долге, хотя карт я сроду в руки не брал.
И особенно не нравилось мне, что он украл мои золотые часы. Это произошло в ходе одного весёлого застолья, где-то за городом, в одном модном тогда летнем кабаке, не помню уже, как он назывался. Нас там много было, Евина компания, два-три иностранных офицера, разжившиеся на инфляции молодые люди, странные женщины,
Апокалипсические были времена. Не знаю даже, были ли мы трезвы, когда уселись пить. Помню себя пьяным с первого же мгновенья. Тамаш почти не пил, но это всеобщее настроение конца света так совпало с его душевным состоянием, что он был непривычно раскован с людьми и цыганами. Мы много говорили с Тамашем в ту ночь, то есть словами не много, но какая была душевная тяга у слов, что мы говорили, и как мы снова прекрасно понимали друг друга, понимали друг друга в гибельности. И со странными девушками мы тоже прекрасно понимали друг друга, по крайней мере, как мне казалось, мои умствования с лёгким религиоведческим уклоном о кельтах и островах мертвых вызывают живой интерес у театральной студийки, что по большей части сидела около меня. А потом мы с Евой отсели, и я ухаживал за ней так, как будто и не был знаком с нею с самых её худых большеглазых подросточьих лет, и она тоже со всей женской серьёзностью принимала мои ухаживанья, в полусловах и глядя вдаль, в полном блеске тогдашней своей позы.
К рассвету мне сделалось очень дурно, и когда потом я слегка протрезвел, то обнаружил, что у меня пропали золотые часы. Я был ужасно потрясен, и впал в экстатическое отчаянье. Ты пойми: утрата золотых часов сама по себе не такое уж великое несчастье, даже если тебе двадцать, и это твоя единственно ценная вещь на свете. Но когда тебе двадцать, и к рассвету ты трезвеешь оттого, что у тебя украли золотые часы, то ты склонен придать этой утрате глубоко символическое значение. Золотые часы мне подарил отец, который вообще-то был не слишком щедр на подарки. Говорю же, это была моя единственная ценность, единственно весомая частная собственность, чьё грубое, пошлое и спесивое мещанство олицетворяло для меня всё то, чего я терпеть не мог, но утрата которой, вдруг явленная мне в символической форме, ввергла меня в паническое смятенье. Мне казалось, что отныне я навеки обручен с силами зла, что у меня украли саму возможность хоть когда-либо протрезветь и возвратиться в буржуазный мир.
Я прошатался к Тамашу, сообщил ему, что у меня украли золотые часы, сказал, что позвоню в полицию, и скажу хозяину, чтоб запер ворота, надо обыскать всех. Тамаш успокоил меня по-своему:
– Не стоит. Брось. Ну украли. А как же. У тебя всегда всё будут красть. Ты всегда будешь жертвой. Ты же любишь это.
Я обалдело смотрел на него, но и вправду никому ничего не сказал. Пока я пялился на Тамаша, до меня вдруг дошло, что украсть часы мог только Янош Сепетнеки. По ходу вечера была какая-то комедия с переодеваньями, и мы с Сепетнеки поменялись пиджаками и галстуками, вероятно, когда он вернул мне пиджак, часов там уже не было. Я стал искать Сепетнеки, чтоб призвать его к ответу, но он уже ушёл. Не видал я его ни на другой, ни на третий день.
А на четвёртый я уже не стал требовать часы. Ясно было, что если он и в самом деле взял их, то взял потому, что Еве понадобились деньги. И вероятно, с ведома Евы, ведь это Ева затеяла всю штуку с переодеваньем –
Тогда-то я и влюбился в Еву.
– Но ведь до сих пор ты изо всех сил отпирался, что когда-либо был в неё влюблён, – заметила Эржи.
– Конечно. И был прав. Просто за неимением лучшего слова я назвал любовью, то что испытывал к Еве. Это чувство ни в чём не походило на то, как я люблю тебя, или как двух-трёх твоих предшественниц, не сердись. Всё оно как есть негатив этого. Тебя я люблю за то, что мы вместе, её за то, что мы были порознь, то что я люблю тебя, даёт мне уверенность в себе и силу, то что я любил её, унижало и уничтожало… конечно, это всего лишь риторические антитезы. Тогда мне казалось, что старая игра становится явью, сбывается и я медленно гибну в этом великом воплощеньи. Гибну из-за Евы, от её рук, так, как мы разыгрывали это в отрочестве.
Михай встал и нервно заходил по комнате. Теперь, теперь ему становилось не по себе оттого, что он так выдал себя. Эржи… какой-то чужой женщине…
Заговорила Эржи:
– Сначала ты сказал что-то вроде того, что не мог в неё влюбиться, ведь вы слишком хорошо знали друг друга, вам не хватало расстояния, необходимого для любви.
(Вот и хорошо, не поняла, – думал Михай. – Поняла не более того, что доступно первичной нутряной ревности.)
– Хорошо, что ты это отметила, – сказал он успокоившись. – До той памятной ночи и не было расстоянья. Когда мы сидели там вдвоём, как какие-то дама с господином, я обнаружил, что Ева уже совсем другая женщина, чужая, замечательная и прекрасная женщина, притом что неотъемлемо, как и прежняя Ева, несёт в себе больную и тёмную сладость моей юности.
Еве кстати было хоть бы что. Мне редко удавалось увидеть её, но и тогда она не озабочивалась мною. Особенно когда появился серьёзный жених. Один известный, богатый и не особо молодой уже антиквар, который пару раз бывал у Ульпиусов, у старика, видел иногда Еву, и давно уже лелеял планы женитьбы на ней. Старик Ульпиус заявил Еве, что не потерпит никаких протестов. Хватит уже Еве сидеть у него на шее. Пускай замуж идёт, или к чёрту. Ева попросила два месяца отсрочки. Старик, по просьбе жениха, согласился.
Чем меньше Ева обращала на меня внимания, тем больше крепло во мне то, что за неимением лучшего я назвал любовью. Похоже была во мне тогда особая тяга к безнадёжному: ночами торчать у её парадного, подстерегая, когда она в сопровождении смеющейся и шумной свиты возвратится домой; запустить учёбу; тратить все деньги на дурацкие подарки, которых она и не замечает толком; слюнтяйски умиляться, небраво закатывать сцены при встрече – таков был я, и только-то и жил, что тогда, ни одна радость не достигала с тех пор глубины той боли, того счастливого позора, что вот гибнешь из-за неё, а ей и дела нет. Это ли любовь?
(Зачем я это говорю, зачем… опять перепил. Но надо ж было выговориться хоть раз, и Эржи всё равно не поймёт.)
Между тем отсрочка, данная Еве, истекала. Старик Ульпиус иногда вваливался в комнату и закатывал кошмарные сцены. К тому времени он уже не протрезвлялся больше. Появился и жених, в седине, с виноватой улыбкой. Ева попросила ещё неделю. Чтобы съездить с Тамашем, и проститься друг с другом не суетясь. Откуда-то у неё и деньги взялись на поездку.
И уехали, в Гальштат. Стояла поздняя осень, кроме них там не было ни души. Нет ничего смертельней этих старинных курортов. Когда крепость или собор, очень древние, вне времени, осыпаются там-сям, то это в порядке вещей, так им и положено. Но ужасней нет, когда от места, созданного для сиюминутных радостей, веет тленом, от кафе, скажем, или от аллеи в лечебнице…