Пядь земли
Шрифт:
От немцев нас загораживает гребень кювета. Можно хоть изготовиться скрытно. Затягиваю туже ремень, передвигаю пистолет за спину, вешаю бинокль на шею.
— Будут спрашивать — отдувайся за обоих.
— А если комдив будет ругаться?
Васин очень не любит, когда начальство ругается. Прямо-таки грустнеет на глазах.
— Вот ты и скажешь комдиву, чтоб в следующий раз снаряды давал.
Васин моргает жалобно: мне, мол, хорошо говорить, а отдуваться ему. Невозможно смотреть на него без смеха.
— Не бойся, комдив сюда не придет.
Еще раз оглядываю
Пиу!.. Пиу!..
Чив, чив, чив!..
Словно плетью хлестнуло по земле перед самой воронкой. Отдергиваю руки так близко. Дурак! Не надо было шевелиться. Изо всех сил вжимаюсь в землю. Она сухая, каменистая.
Чив, чив, чив!..
Только б не в голову. Всей кожей головы чувствую, как могут попасть.
Пиу!.. Пиу!.. Пиу!..
Это уже свистят поверху. Осторожно приоткрываю один глаз и тут же зажмуриваюсь от вспышки. Вон он откуда бьет! На переднем скате высоты крошечный холмик, яблоня и в круглой тени ее — окоп. Не могу удержать дрожь глаза, когда там бьются белые вспышки. Хочется зажмуриться. Лучше не видеть, как по тебе стреляют.
Впереди меня, у края воронки, каким-то образом уцелевший желтый подсолнух; смотрит на солнце, отвернувшись от немцев.
Фьють! — падает шляпка.
Фьють! — падает стебель, перебитый у основания.
Я лежу на неудобно подогнутых руках, щекой, плечами прижавшись к земле. С земли высота кажется огромной, только краешек неба виден над ней. Я стараюсь запомнить место, где сидят пулеметчики, чтоб из кукурузы, откуда оно будет выглядеть иначе, узнать его. Если он не попадет в меня и я добегу до кукурузы, тогда уж он будет в моем положении: против артиллерии, бьющей с закрытой позиции из-за Днестра, пулеметчик — то же, что я, безоружный сейчас, против него. Я лежу под его пулями распростертый и из суеверного чувства стараюсь не думать о том, что будет с пулеметчиком, если я останусь жив и добегу до кукурузы.
Последняя очередь проносится надо мной. Тишина… Только теперь чувствую, как устали все время сжимавшиеся мускулы. Отчего-то болит затылок и шея. Край бинокля врезался в грудь. Это я упал на него. Жаль, если побились стекла. У меня замечательный цейсовский бинокль.
На сколько у пулеметчика хватит терпения? Минут десять будет караулить, потом устанут глаза. Главное, чтоб немец не начал швырять мины. Если рядом упадет снаряд, еще можно остаться в живых. У меня был уже случай. Изорвало голенища сапог, а когда я вскочил и побежал, хромая, обнаружил, что еще каблук срезало. Снаряд рвется в земле и осколки выбрасывает вверх, особенно фугасный. Но от мины на ровном месте спасения нет. Она разрывается, едва ударившись о землю; осколки ее сбривают даже траву.
Осторожно за ремешок тяну из-под себя бинокль: врезался в кость, терпения нет никакого. Потом лежу, закрыв глаза. В висках кровь тяжелыми ударами отсчитывает время.
Наверно, прошло уже десять минут. Больше я
Лежа на животе, еще не отдышавшись, просовываю бинокль меж стеблей. Слепящее солнце, синеватый дымок, затянувший высоты, — все это прорезают увеличительные стекла, и я вижу пулеметчиков десятикратно приближенными. Их двое, оказывается. За реденьким частоколом натыканного в бруствер бурого конского щавеля шевелятся две железные каски, два желтых пятна вместо лиц. Теперь я их не потеряю из виду.
По кукурузе близко от меня пробегает, пригнувшись, боец, ладонью прижимая к груди медали. Кажется, ординарец Никольского. Когда я спрыгиваю в траншею наблюдательного пункта, он уже развешивает на колышках, вбитых в стену, мокрые тряпки: платки, подворотнички. И радостно улыбается мне крепкими зубами, стараясь показать свое расположение:
— Это по вас стреляли, товарищ лейтенант?
Все это время, пока я лежал, мечтая только, чтоб не в голову попало, он под скатом и бомбовой воронке стирал, сидя на корточках, н прислушивался: по ком это? Никто даже огня не открыл. Вот черти!..
— Лейтенант где?
— Болеет лейтенант. В той щели лежит.
Никольский лежит на земле, с головой укрытый шинелью. Дрожит так, что под сукном видно. Я долго тормошу его на плечо. Наконец он садится, откидывает с головы шинель. Расширенным зрачкам его даже в сумраке перекрытой щели больно от света, он жмурится. От лица, от шеи его пышет жаром, а руки ледяные и ногти синие.
— Никольский! — говорю я, вглядываясь в его горячечно-блестящие, влажные глаза, и встряхиваю его легонько, потому что не уверен, понимает ли он меня вполне.
— Не кури, — просит он, рукой отгоняя дым от лица, — тошнит от запаха.
И зябко кутает плечи шинелью, застегивает крючок у горла.
— Как в погребе здесь.
Лицо у него желтое, губы от жара растрескались до крови, зрачки точно смолой налиты. Малярия.
— Саша! — Я притягиваю его к себе и чувствую лицом его горячее, резкое дыхание. — Пулемет обнаружил, слышишь меня? Обоих пулеметчиков видно. Не накроем — уйдут, сволочи!
Я вижу, понять меня стоит ему усилия. Он даже поморщился, оттого что больно подымать глаза.
— С глазами что-то делается, — признался он, — то лицо у тебя огромное, то где-то далеко все. Не попаду я.
— Я буду стрелять!
— У нас там, товарищ лейтенант, цель номер два. Правее немного, — внезапно поддерживает меня ординарец.
— А ну соединяй с комбатом! — уже приказываю я телефонисту.
Все на НП сразу приходит в движение. Я иду по траншее, расправив плечи, и встречные почтительно прижимаются к стенам, давая дорогу: что-что, а стрелять артиллеристы любят. Может быть, потому, что мы всегда экономим снаряды. По нас бьют, а мы экономим. Хуже нет, когда сидишь в окопе и ловишь ухом: перелет? недолет? вот он, твой, кажется! И вжимаешься в стенку, и выть хочется от бессильной злобы…