Пятьдесят лет в раю
Шрифт:
Кто бы мог подумать тогда, что английский станет ее профессией, что она будет преподавать его в МГУ и защитит там диссертацию по Герману Мелвиллу! Правда, к Мелвиллу отчасти причастен и я, с тайной горечью бросивший однажды, что ей, никогда не отличавшейся усидчивостью, ни за что не осилить эту толстую и трудную малособытийную книгу (одной из моих самых любимых книг), но она не только осилила, она проштудировала ее так, как мне и не снилось. Упрямства ей не занимать, но помимо упрямства нужна ведь еще и воля. И ее не занимать ей тоже.
Семен Франк писал в 1925 году, уже высланный в Германию, что «только если
Но ведь есть еще Алла, с которой мы как раз в 93-м году отметили тридцатилетний юбилей. На Арбат пошли, на старый Арбат, грязный, убогий, запаршивевший. Вино из дома прихватили. А Ельцин как раз в этот день, в эти буквально часы, распустил Верховный Совет. В свою очередь Верховный Совет признал Ельцина утратившим полномочия президента. Ночью им стал Руцкой и первым же своим указом назначил трех новых министров – обороны, безопасности и внутренних дел. Таким образом, у нас оказалось два президента и шесть министров на три силовых ведомства. Через пару недель это закончится расстрелом Белого дома, у которого вновь, как в августе 91-го, начали утром возводить баррикады. Ксюша со своим обостренным чувством справедливости была на стороне законного президента, я – тоже, но, кажется, по другим причинам.
Ельцин всегда был глубоко несимпатичен мне, я не скрывал этого и даже напечатал статью, которая называлась: «О Ельцине нет анекдотов. С чего бы это?». И ответил: о чужих президентах анекдотов не рассказывают. Но в его противостоянии с хасбулатовским Верховным Советом я безоговорочно был за него. Думаю, тут сыграл свою роль психологический нюанс. Что-то упрямо нашептывало мне, что эпоха, которая породила таких, как я, должна уйти в небытие.
Первые читатели этой хроники укоряют меня за излишнюю суровость к себе. Излишнюю? Вот письмо Ксюши, опять без даты, но, судя по почерку и ошибкам, она написала его лет в двенадцать.
«Дорогой папочка, мы не хотим тебя обидеть, и, может быть, тут есть резкие фразы и что-то преувеличено, но в основе этого письма только правда. Ты можешь обидеть человека очень сильно и долго не прощать его. Мама не может так, ее подзатыльники не так обидны и скоро прощаются, и мама тоже прощает этого человека, буквально за тридцать минут. А ты из-за часиков обиделся на целую неделю, а ведь я их так люблю и тебя тоже, и мне было так неприятно. Попробуй встать на мое место».
Понятия не имею, о каких часиках идет речь, но что нет во мне той отходчивости, которую Алла передала нашим детям, – чистая правда.
Ксюша не знала тогда, что такое постскриптум, поэтому в конце выведено крупно: «Приписка». И – после двоеточия: «Когда ты прочитаешь это письмо, я буду уже в ванне». Это означало, что я ей, хитрюге, ответить не смогу. Во всяком случае, немедленно. Сгоряча.
В том же страшном октябре, в самом конце его, 31-го числа, в воскресенье, умер Феллини. Кажется, я уже упоминал, что считаю «Ночи Кабирии» лучшим, что есть в кино, а финальная улыбка Кабирии стоит, по моему представлению, вровень с улыбкой Джоконды, только с обратным знаком. Там – ирония, скепсис, сокрытая дистанция между собственной персоной и другими людьми, а здесь полное растворение себя
Ксюша – человек крайностей, если уж ей хорошо, то очень хорошо, лучше не бывает, а если плохо, то плохо так, что готова с одиннадцатого этажа сигануть. Словно на качелях все время. Она и на обычных-то качелях – качелях не в переносном смысле слова, в прямом, дед смастерил их еще для первой своей внучки, – летала так, что я, увидев из окна, вопил, чтоб притормозила. Ксюша – человек крайностей, и мне нередко доставалось от нее, но не было у меня и большего, чем она, защитника. Слышали б литературные критики, дерзнувшие нелестно отозваться о сочинениях ее папочки (неважно, справедливо ли, нет), какою бранью осыпала их эта пигалица, как топала своими красивыми ножками и неистово их изничтожала. Садилась даже писать опровержения, но природа, с лихвой, через край, наградив ее темпераментом, начисто лишила литературного дара.
Я наблюдал ее гневные эскапады и осторожно, чтобы она, упаси бог, не заметила, улыбался. Всегда верил – и верю сейчас, – когда ругают меня, и не очень-то доверяю, если похваливают.
Наверное, в напрочь забытом мною эпизоде с часиками я был не прав, но это не самая большая моя вина перед нею. В канун ее дня рождения, который она в том году отмечала без нас, я отыскал и поставил на нашем допотопном магнитофончике старую запись. Ксюше здесь всего три недели, только что из роддома принесли, и вот – первое купание.
Внимательно слушала она свой голос, свой, вернее, тоненький плач, и вдруг, когда пленка кончилась, проговорила, завороженно глядя перед собой: «И все же бессмертие возможно». С какой надеждой произнесла это, как посмотрела на меня! – но я не мог поддержать в ней этой надежды, не мог дать того, чего во мне не было. Как не может (еще одно сравнение) слепой подтвердить бредущему на ощупь, но уже мгновениями прозревающему человеку, что он на верном пути.
Хотя такие мгновенья – мгновенья не то что прозрения, но подсознательной слегка панической близости к Нему, – случались и у меня, и было это опять-таки связано с Ксюшей.
После первой неудачной попытки поступить в институт у нее вдруг появилась кровь в моче. Пошли обследования, и вдруг, уже вечером, часов в семь или восемь, что особенно напугало меня, звонит наш литфондовский врач Валентина Ивановна и спрашивает, как чувствует себя Оксана.
Подобного не было никогда. Очень, оказывается, плохой последний анализ – много белка, и она подозревает нефрит. Что-то говорит о диете, я спрашиваю – что, мол, теперь до конца жизни соблюдать, и она отвечает: до конца. Но таким отвечает тоном и такими словами, что я понимаю: конец этот уже не за горами.
Аллы дома не было, я лег на тахту и стал – впервые в жизни – молиться. Если надо, обращался неведомо к кому, отнять чью-то жизнь, то почему не мою, уже прожитую и столь мало мною ценимую, а 18-летней девочки?
Никогда не был я так близок к Богу, как в эти страшные – самые, кажется, страшные в моей жизни – минуты. Их-то и имел я в виду, говоря о мгновеньях своего панического прозрения. Вот только неужели требуется такая большая, такая неимоверная плата, чтобы прийти к Нему? (Ведь именно к Нему интуитивно брела она, говоря после той магнитофонной записи о возможности бессмертия.)