Пятьдесят лет в раю
Шрифт:
«Вот так», – тихонько, чтоб не услышал никто, произносил он, и его зоркие глаза, чуть суженные вниманием, быстро перемещались с вытянутой жесткой ладони на мое лицо, потом, удовлетворенные, обратно. Это он смотрел, какое впечатление производит на меня его рука. Прекрасные минуты! Жена и ее сестрица, моя бабушка, сроду не дарили ему ничего подобного, а я дарил, и если этот тайный мизантроп испытывал ко мне известную привязанность, то, наверное, только поэтому.
Впрочем, время от времени моя бабушка выказывала ему своеобразные знаки внимания: поборов гордость, просила помочь по хозяйству. Например, заделать дырку в полу
Делал он все не спеша и очень старательно. Закончив, бережно складывал свой нехитрый инструмент, проверял, не забыл ли чего, затем минуту-другую любовался работой. Понятливая хозяйка пыталась сунуть ему в карман деньги, но он живо поворачивался всем корпусом. «Димушка! – уже волнуясь, уговаривала бабушка. – Я обижусь». Дядя Дима, хотя и был выше ее почти на две головы, смотрел на нее исподлобья и сбоку, улыбался и молчал. Он знал, что возьмет деньги, и она знала, что возьмет, только не сразу. «Ну пожалуйста! Я не скажу Мане», – быстро обещала она, и ассигнация неведомо как оказывалась у него в кармане.
С укором глядел он на свояченицу. Снова проверял работу, только еще тщательней и придирчивей, снова поправлял что-то, снова внимательно осматривался вокруг – не оставил ли чего? Нелегко, ох как нелегко было унести ему из нашего скудного дома честно заработанную трешницу!
Разумеется, в тот же день бабушка под благовидным предлогом информировала сестру о своей щедрости. Маленькое лицо тети Мани каменело, сурово поджимались тонкие губы. Не приведи господь мужу, оторвавшись от своих голубей, войти в эту минуту в комнату! Жена выдавала ему сполна – в ярости ее язычок не знал пощады. Дядя Дима не оправдывался. Но и деньги не возвращал. Подкаблучник подкаблучником, в определенных делах он был тверд как кремень.
Но тогда, в Малеевке – первой своей Малеевке, – я писал повесть не о нем, а о его брате, человеке не просто щедром, а щедром безудержно, подчас до глупости. Разбазаривал ну ладно деньги – и здоровье тоже, и самую жизнь.
Николай был моложе Дмитрия, вот только кто сказал бы это, глядя на них! Оба воевали, но один вышел из этой грандиозной мясорубки целехоньким, хотя и побывал в плену, а второй, младший, весь израненный, с дырявыми, это уже от последующего туберкулеза, легкими. Врачи строго предупреждали его терпеливую жену: бросит пить и курить, будет соблюдать режим, диету – пяток лет авось протянет. Дядя Коля прекрасно знал это, однако пил, курил, приударял за женщинами и лихо удирал из больницы, чтобы поиграть в бильярд или выпить с приятелями кружку-другую пива. И жил. Не отмеренный осторожными врачами пяток лет, а много дольше. Дольше настолько, что похоронил счастливо убереженного войной и берегущего себя брата Дмитрия.
В загородной больнице лежал тогда дядя Коля, в очередной раз отдавая Богу душу, но его привезли. Я увидел его сидящим у гроба и ужаснулся: из них двоих – того, кто лежал в гробу, и того, кто сидел рядом, обеими руками опираясь на поставленную между худыми коленками трость, – на покойника больше походил тот, который сидел. Хватив на поминках несколько рюмок, пошел плясать. Эта-то почти фантасмагорическая сцена – танец на поминках – и была тем самым зерном, из которого я теперь выращивал в Малеевке повесть.
Моя комната под номером тридцать пять
За стеной жил Василий Песков, тонко и по-мужски сдержанно писавший о природе. Его большая, с фотографиями автора книга «Шаги по росе» получила девять лет назад, в 64-м, Ленинскую премию, поначалу предназначавшуюся Солженицыну за «Один день Ивана Денисовича». В последний момент, однако, власти спохватились, нашли замену, и замену, надо признать, достойную.
Песков был самым молодым лауреатом этого высшего в стране поощрения. И самым тихим. Ни громогласных благодарностей, ни заверений в верности, ни даже, по-моему, интервью. Мне кажется, он этой премии стеснялся, она придавила его, и, сдается мне, он бы от нее с удовольствием отказался, но шаг этот был бы слишком громким для него, человека, повторяю, по природе своей тихого. Даже в малеевском коридоре вывесил между нашими дверями написанное от руки объявление: «Лучшее, что мы имеем здесь, – тишина».
Как я был благодарен ему за этот деликатный призыв! Как свято соблюдал его! Машинки у меня не было, от руки писал, а рта практически не раскрывал. Даже в столовой, где велись оживленнейшие литературно-светские беседы, в том числе за нашим столиком. Лишь закончив повесть и выпив в честь этого водки, которая продавалась бутылками тут же, в буфете, безо всяких наценок, сделался, как это всегда происходит со мной, разговорчивым, чем заслужил ехидное замечание соседа по столу: «А вы, оказывается, обладаете даром речи».
Но это было уже в конце моего 37-дневного – на полтора срока взял путевку – пребывания здесь. А так, заканчивая обед, вставал на лыжи и дотемна уходил в лес. В кармане был блокнотик и огрызок карандаша. Работа над повестью продолжалась без перерывов, разве что на сон, в который не погружался без таблеток, все более сильных; впрочем, на ночь клал на тумбочку возле кровати лист бумаги и все тот же карандаш, а утром не без труда разбирал свои слепые каракули.
Зерно, из которого проросла повесть – хмельной танец на поминках, – дало неожиданные и бурные всходы. Мой герой, которого я из дяди Коли переименовал в дядю Пашу, а его настоящую фамилию Симаков заменил фамилией Сомов, – на другой день после похорон брата, вместо того чтобы послушно вернуться на машине родственника в больницу, сбегает из дому. По-мальчишески, из окна, по приставленной соседом лестнице. И пошло-поехало! В конце концов сын с невесткой отлавливают его в бильярдной, где он из последних сил играет свою последнюю в жизни партию – победную партию! – и в полубессознательном состоянии водворяют-таки в больницу.
В себя он приходит уже в изоляторе, куда кладут совсем безнадежных. И правильно, одобряет Сомов. Каково остальным, когда кто-то умирает под боком! В рот ему сунута трубка с кислородом, и потому бедняга, все еще ощущающий себя кавалером, не может поздороваться с медсестрой Верочкой, что колдует спиной к нему над склянками с лекарствами. И тогда, улыбнувшись проказливыми губами, с последним усилием поднимает он руку, ласково проводит ожившей на миг ладонью по роскошному, туго обтянутому халатом женскому заду.