Пятьдесят лет в строю
Шрифт:
Глава пятая. На большом деле
Некоторым писателям удается написать на своем веку только одну хорошую книгу. Многим людям выпадает на долю лишь одно крупное и полезное для своей родины дело.
Для меня таким делом во время мировой войны явилась организация [505] снабжения русской армии из Франции. Оно стало, кроме того, отправной точкой всей моей последующей жизни.
Пришло это дело ко мне, как это чаще всего бывает, совсем просто и неожиданно.
29 декабря 1914 года, ранним морозным утром, в мою импровизированную штаб-квартиру в Шантильи вошел закутанный в шинель французский жандарм и, как обычно, подал мне ночную почту. Кроме повседневной и мало интересной телеграммы
Сразу же с первых слов расшифровки: «Передайте Игнатьеву для доклада генералу Жоффру» — я насторожился. Пришлось, однако долго терпеть стук машинки шифровальщика, прежде чем я добрался до сути этой пространной мудрой грамоты: одни только дипломаты, изыскивающие все способы тщательной маскировки основной мысли, могли затратить столько слов, чтобы оправдать тяжелое положение, в котором оказались русские армии на фронте. Главная вина в этом сваливалась на союзников: немцы, мол, не перестают перебрасывать свои силы с Западного фронта на Восточный, но что это были за силы и какой был их состав, авторы телеграммы, разумеется, не указывали, и я мог лишний раз убедиться, что мои донесения о перебросках в расчет не принимались. Наконец, на третьей странице выяснились истинные причины невозможности перехода русских армий в наступление: непредусмотренный расход артиллерийских снарядов и недостаток в ружьях, то есть недостаток во всем том, чем, по мнению русского верховного главнокомандующего, «так богаты союзники». Русские армии могут «переходить в частичные наступления», для чего, однако, требуется немедленная материальная помощь со стороны союзников.
Копия этой телеграммы была послана и лорду Китченеру в Лондон.
Жоффр, как обычно, принял меня немедленно и, выслушав мой доклад, призадумался.
— Скоро же вы устали! — сказал он после минутной паузы.— Я не вижу, чем бы мы могли вам помочь. Вы помните, еще после Марны мы с вами говорили о невероятном расходе артиллерийских снарядов, и я тогда же предупредил об этом великого князя. Теперь мы только начали мобилизацию нашей промышленности и сами ждем со дня на день пополнения наших запасов. Вот, быть может, ружья найдутся. Поезжайте, мой милый полковник, в Париж. Voyez vous m[?]me (Посмотрите сами). Я обещаю вам свою поддержку.
Я знал, что старик словами не бросается, но все же не мог предполагать, что именно эта «поддержка» и послужит главной опорой всей моей дальнейшей работы во Франции.
Телеграмма Николая Николаевича, русского главнокомандующего, несмотря на ее туманность, впервые открыла мне глаза на действительно трагическое положение нашей армии. Если французской пехоте удается пробиться через проволочные заграждения только после предварительного разрушения их многочасовым артиллерийским огнем, то что же смогут сделать наши солдаты при отсутствии снарядов! [506]
Немецкое радио не перестает сообщать о русских атаках, отбитых со страшными потерями.
«Он нашего брата, солдата, жалел!» — говаривали маньчжурцы про Куропаткина. Но Николаю Николаевичу, конечно, в голову не придет считаться с потерями. Он уже успел уложить в лобовых атаках в Галиции цвет русской гвардии, а теперь будет губить на неразрушенных проволочных заграждениях наших родных сибиряков. Обидно было до слез вспоминать возмутившие меня когда-то объяснения Жилинского о малом комплекте артиллерийских снарядов мирного времени. «У них так,— говорил он про французов,— а у нас так».
Приложу все свои силы, а у меня их так много, но поправлю дело. Из-под земли, но достану и пошлю в Россию снаряды.
Роль постороннего наблюдателя на войне бесконечно меня тяготила: казалось, что за всю свою жизнь начальство не использовало меня, что я не нашел применения своей энергии.
Теперь,
Люди ведь умирают на фронтах под снегом, а я сижу в тылу. Оправдаюсь перед своей совестью и не пожалею себя. Сделаю такое дело, которое заслужит «спасибо» от каждого русского солдата, идущего в атаку.
Вот в каком настроении мчался я в этот памятный день в своем «роллс-ройсе» в Париж.
Там должна была начаться новая жизнь, открывшая мне неведомый, новый для меня мир,— мир талантливых инженеров, трусливых чиновников, честных тружеников, ловких взяточников, беспринципных, жадных на наживу дельцов и истинных паразитов, взлелеянных капитализмом,— комиссионеров.
Из первых же разговоров в посольстве я узнал, что французское правительство, или, как мы его называли в телеграммах, «Фрапра» (сокращенные названия фирм и учреждений только что начали входить в моду), реквизировало те несколько автомобилей и самолетов, которые мы заказали еще в мирное время во Франции; вывезти их в Россию было невозможно, и работа Ознобишина и Извольского сводилась к бесплодной переписке по этому поводу с французскими министерствами и петербургскими канцеляриями. (Я, между прочим, никогда не мог примириться с перекрещением Петербурга в Петроград. Для победы над немцами, как известно, немало русских изменило свои немецкие фамилии, но от того, что генерал Цёге фон Мантейфель оказался Николаевым,— германофилов, а главным образом, германских шпионов в России не убавилось.)
Я понял, что так продолжать работу по снабжению не имеет смысла, что надо изыскивать какие-то новые пути.
Единственными моими русскими сотрудниками на первых порах оказались: случайно командированный из России мой старый знакомый артиллерийский капитан Костевич и присланный главным инженерным управлением приемщик полковник Антонов. [507]
Политическая обстановка в Париже оказалась для меня благоприятной. Правительство и парламент, вернувшиеся из Бордо, еще «не оперились» и, напуганные первыми неделями войны, с трепетом подчинялись всем требованиям Жоффра. Это было мне особенно на руку: терять время не приходилось, двери министерств открывались для меня сами собой.
— On ne refuse rien au colonel Ignatieff. C'est 1'enfant cheri du G. Q. G. (Полковнику Игнатьеву нельзя ни в чем отказать, это «любимое дитя» главной квартиры) — так говорили про меня в Париже.
Чтобы сохранить это положение «любимого дитяти» требовалось не отрываться от Гран Кю Же, покрывая ежедневно с головокружительной скоростью сорок пять километров — расстояние между Парижем и Шантильи, где я обычно проводил конец рабочего дня. Каждая поездка, считая и задержки при въезде и выезде из столицы, занимала не больше часу времени, но не всегда обходилась без инцидентов.
Сижу я рядом с шофером Латизо и поглядываю на стрелку, указывающую скорость: она перевалила через сто и прыгает вокруг ста двадцати пяти. Машина мчится под уклон по скользкой брусчатке, пожирая последние километры, остающиеся до Парижа. И вот мне мерещится, что какой-то черный предмет, вроде колеса, перемахивает через отлогую канаву, отделяющую узкую дорогу от аэродрома Буржэ. Колесо катится по зеленому гладкому, как бильярд, полю, обгоняя нашу машину, но тут же вижу, как Латизо, приподнявшись на сиденье, судорожно впился в руль, поворачивая его изо всех сил в левую сторону. Однако тяжелая машина продолжает катиться, постепенно замедляя ход, слегка кренится вправо и, наконец, останавливается. Латизо, покраснев от напряжения, молчит, и мне с трудом удается от него добиться, что нас бы уже, пожалуй, не было бы на свете, если бы он только дотронулся до тормоза. Он побежал искать в поле покрышку правого переднего колеса.