Пятый пункт. Межнациональные противоречия в России
Шрифт:
Национальные культуры Западной Европы в своем совместном неразрывно взаимосвязанном творческом подвиге уже к XIX веку осуществили совершенно очевидную и грандиозную всемирную миссию. И западничество если и предполагало всемирное значение русской культуры, то только в ее присоединении к этому (уже совершенному) подвигу; со своей стороны, славянофильство (как тенденция) видело цель в создании — рядом, наряду с романским и германским — еще одного (пусть даже глубоко самобытного) культурного мира — славянского, с русской культурой во главе.
Словом, и в том и в другом случае смысл и цель русской культуры воссоздаются по западноевропейской модели, по предложенной Западом программе.
С точки зрения западничества и славянофильства оказываются, в сущности, как бы ненужными, бессмысленными целые столетия истории русской культуры: для западничества — время с конца XV до конца XVII века;
Между тем, по мысли Чаадаева и Достоевского, русская культура имеет совершенно самостоятельные смысл и цель, а всестороннее и глубокое освоение как западной, так и восточной культуры представляется как путь — разумеется, абсолютно необходимый путь — осуществления этой цели и этого смысла (всечеловечности).
«Всемирная отзывчивость» — так можно назвать ключевую, пожалуй, черту нашего национального характера, так как с ней связано и из нее вытекает все остальное. Белинский писал в 1846 году: «…русскому равно доступны и социальность француза, и практическая деятельность англичанина, и туманная философия немца».
И действительно, трудно назвать страну, в которой бы с такой жадностью, безоглядностью впитывали чужой опыт. Скажем, на рубеже XVIII–XIX вв. был величайший взлет немецкой культуры, философии, литературы: Кант, Гегель, Гете, Шиллер, Бетховен, Гайдн… И нигде в Европе, кроме как в России, это не было воспринято с таким восторженным увлечением. Брошюра, в которой упоминалось имя Гегеля, говорил Герцен, зачитывалась до дыр. Вообще, если в Западной Европе появлялось какое-либо выдающееся художественное произведение или научный труд, то, как правило, первые их переводы делались на русском языке. Возьмите «Капитал» Маркса или, например, романы Золя. Случалось, что вещи Золя раньше печатались у нас в русских газетах, чем во Франции. В год из-за границы уже в 1860-х годах ввозилось два-три миллиона книг. Значит, люди не только хотели знакомиться с иностранными новинками, но и могли это сделать, так как владели европейскими языками.
Были, конечно, и периоды сознательной изоляции: эпоха от царствования Ивана Грозного до правления царевны Софьи, время царствования Николая I и, наконец, сталинский период. Но что интересно, например, даже в так называемые застойные годы мы занимали первое место в мире по переводам художественной литературы. О причинах этого явления я скажу позднее, а пока подчеркну, что мысль о «всемирной отзывчивости» русской культуры не заключала в себе никакой национальной амбициозности. С самого начала «всемирная отзывчивость» предстала в отечественном сознании и как глубоко положительная, в пределе идеальная, и одновременно как недвусмысленно «отрицательная» черта нашего национального характеpa. Именно другой стороной «всемирной отзывчивости» оказывается наша переходящая из века в век оглядка на Европу, а порою и низкопоклонство перед ней. «Чуть мы выучим человека из народа грамоте, — писал Достоевский, — тотчас же и заставим его нюхнуть Европы, тотчас же начнем обольщать его Европой, ну хотя бы утонченностью быта, приличий, костюма, напитков, танцев, — словом, заставим его устыдиться своего прежнего лаптя и квасу, устыдиться своих древних песен…» Так из «всемирной отзывчивости» естественным образом вытекает та стихия самоотречения, в которой справедливо можно видеть и другую нашу важнейшую национальную черту.
Один из наиболее значительных современных литературоведов, Н. Н. Скатов, говорит о том, что истинная суть отечественного искусства состоит не в критике как таковой, но в самокритике. Именно в этом, считает он, непреходящий, всецело живой и сегодня смысл русской классики. Не обличение помещика, чиновника, вельможи, а пробуждение в человеке гражданско-нравственной ответственности, внутреннее самообнажение, беспощадность самосуда. И это совершенно верно.
Одним из первых «в беспощадном самосуде» увидел существенную черту отечественного бытия и сознания Чаадаев, для которого стихия самоотречения наиболее ярко воплотилась в личности и судьбе Петра Великого. Размышляя о петровском «отречении» от прошлого, Чаадаев писал в 1843 году: «Эта склонность к отречению… есть факт необходимый или, как принято теперь у нас говорить, органический…»
И не кто иной, как сам Чаадаев дал в своем первом «Философическом письме» ярчайший образец такого «беспощадного самосуда». При этом, кстати сказать, Чаадаев признавал, что было преувеличение в этом обвинительном акте, предъявленном им великому народу, — признавал, но отнюдь не раскаивался в совершенном и тут же указывал на тот факт, что почти одновременно с обнародованием его «Философического письма» был вслед за Александринским поставлен на сцене Малого театра гоголевский «Ревизор»:
Важно подчеркнуть при этом, что широко распространенная точка зрения, согласно которой пафос самоосуждения складывается в русской литературе лишь в 1820—1830-х годах, неверна. М. М. Бахтин раскрыл беспримерное своеобразие «Слова о полку Игореве» в ряду других эпосов: в центре «Слова» — не победный подвиг и даже не героическая гибель, но трагическое посрамление героя.
Михаил Пришвин в 1943 году писал о неотразимом чувстве «стыда» за свое чересчур русское: «Я, чистокровный елецкий потомок своего великорусского племени, при встрече с любой народностью — англичанином, французом, татарином, немцем, мордвином, лопарем — всегда чувствовал в чем-то их превосходство. Рассуждая, конечно, я понимал, что и в моем народе есть какое-то свое превосходство, но при встрече всегда терял это теоретическое признаваемое превосходство, пленяясь достоинствами других».
Совсем иную картину мы видим, когда начинаем всматриваться в культуру Западной Европы. В основании западной культуры лежит совершенно противоположный принцип: осознание себя свободно творящим началом, по отношению к которому все остальные народы и культуры — только объекты приложения сил, не имеющие никакого самостоятельного всемирно-исторического значения.
Корни такого подхода к внешнему миру, и природному, и человеческому, лежат, несомненно, в иудо-христианской телеологии, согласно которой, как известно, бог создал все для блага человека и ни одна вещь, ни одна тварь не имеет иного предназначения, помимо служения человеку и его целям. Это значит, что, будучи раз рожден, Запад как бы был призван только развертывать из себя свои возможности. Между тем русское развитие осуществляет себя как ряд новых и новых рождений — точнее, духовных «воскресений» после самоотрицания. Именно поэтому, вероятно, одно из характерных отличий западной и русской религиозных традиций состоит в том, что в Европе, безусловно, главный, всеопределяющий христианский праздник — Рождество, а на Руси — Воскресение (Пасха).
Примеры безоглядного и безоговорочного самоотрицания русского человека дает нам не только наше прошлое, но и настоящее. Самый яркий — покаяние, которое совершил наш народ открыто перед всем миром за преступления против человека и человечества, содеянные в годы правления Сталина.
После кровавой Великой французской революции, а также после 20 лет освободительных и завоевательных войн, прокатившихся по Европе и унесших жизни многих миллионов человек (из них еще 2 миллиона французов), Франция принесла покаяние, но лишь тогда, когда был разгромлен Наполеон и страна была поставлена на колени. Собственно говоря, никакого покаяния и не было, просто вернулись эмигранты и начали открыто говорить о преступлениях революции. А эти преступления были не менее ужасны, чем те, что вершились во время Гражданской войны в нашей стране. Они отличались более открытой и откровенной жестокостью. Тогдашние казни проводились публично, были гильотинировано 17 тысяч человек. Среди гильотинированных были и мальчики 13–14 лет, «которым, вследствие малорослости, нож гильотины приходился не на горло, а должен был размозжить череп» [1] .
1
Ревуненков В.Г. Очерки по истории Великой французской революции. — Л., 1989.
При этом надо подчеркнуть: победившая революция применяла насилие в основном не против богатых, а именно против народа, так как число казненных за годы революции из крестьян, рабочих, ремесленников составило 85 процентов от общего числа.
Германия принесла покаяние также лишь после того, как нацистский режим был окончательно сокрушен.
Россию никто не заставлял приносить покаяние. Однако оно было совершено, совершено без всякого насилия, совершено после безоговорочной победы во Второй мировой войне. Один этот факт так много говорит о духе народа, что к нему трудно что-либо добавить. Россия, в которую верили Тютчев и Достоевский, она никуда не делась. Об этом свидетельствует даже и то, что покаяние, как это нам и свойственно, превзошло все мыслимые пределы, ибо мы виним себя теперь и в том, чего не совершали, в чем нет никакой нашей вины.